Думичеву Богданыч поручил беседовать с подчиненными Пружины, веря, что уж этот сапер сумеет поднять дух в подразделении нерасторопных плотовщиков.
Богданычу вообще саперы нравились, только резало глаз, что они носят каски. Впрочем, Томилов сам носил теперь каску и требовал того же от Богданыча. Богданыч каски не надевал, стесняясь матросов: «Вот, скажут, политруком стал, под каской прячется». Глядя на Думичева и на остальных саперов, Богданыч думал: «Не так-то важно, пожалуй, что про тебя вздумают сказать, если всем известно, какой ты боец». Но каску все же надевал только на так называемом КП и только для примера — при Щербаковском. А перебегая на передовую, доставал из кармана бескозырку.
Однажды Богданыч разговорился с Думичевым про то и се, про пользу солдатской каски и на всякие другие темы, Думичев расхрабрился и спросил:
— Товарищ политрук, я все время хотел с вами поговорить, но не решался. У вас на Ханко однофамилец есть? Тоже Александр…
— Сашок? Большой? — Богданыч всегда волновался при упоминании имени пропавшего друга. — Откуда ты его знаешь?
— Мы с ним вместе прилетели на Ханко, и наш лейтенант тоже его знает. Ох, и злой он был, ваш тезка, на буржуев. Все хотел драться. Одного офицерика так тряхнул, что тот чуть душу богу не отдал. Вполне мог получиться дипломатический конфликт. А все из-за чего? Из-за того, что офицерик ударил своего денщика…
— А потом?
— Что потом? Потом финн уехал…
— Да нет. Богданова ты потом видел?
— В последний раз — в ночь на двадцать второе июня, на электроходе. Жену беременную в Ленинград отвозил. — Думичев вспомнил и смутился: — Здесь она осталась. Знаком я с ней…
— А-а… — разочарованно протянул Богданыч. — Дело-то когда было…
— А вы ему не брат, товарищ политрук?
— Брат, — подтвердил Богданыч и молча отправился дальше по своему круговому маршруту.
Богданыч давно собирался побывать на Ханко и разыскать в госпитале Любу Богданову. Может, она имеет какие-либо вести о муже. Но на Ханко Богданычу все не приходилось побывать.
Когда прошли двое мучительных суток на Гунхольме и настали третьи — уже в дзотах, укрытиях, в надежных блиндажиках, — когда миновало это тяжелое время, позвонил Гранин и приказал резервной роте сдать остров постоянному гарнизону.
Рота вернулась на Хорсен.
Богданычу предстояло идти наконец на Ханко — отдохнуть в даче на Утином носу.
На Ханко собирались и сам капитан с комиссаром: их вызывали для доклада на командный пункт.
Глава двенадцатая
Строгий урок
Перед рассветом на мотоботе со старинным керосиновым двигателем Гранин, Томилов и Богданыч вышли из бухты Хорсена к Рыбачьей слободке. Это было единственно удобное для перехода по заливу время, когда можно избежать орудийного обстрела.
Больше месяца Гранин не был на материке, в тылу. Для Большой земли весь Гангут — передовая из передовых, огненный плацдарм далеко за фронтом. Но на Гангуте было свое деление на тыл, вторую линию и передний край.
Городок, где рвались снаряды — тысячи снарядов! — но куда не доставали винтовки, пулемет и миномет, это, по здешним понятиям, глубокий тыл. Другое дело — перешеек, Петровская просека, окоп Сокура, Хорсен или Эльмхольм. Нет там той свободы передвижения, которой пользовались привыкшие к снарядам обитатели Ханко. Нет нормального сна.
И бани там нет — с парной и вениками, такой, в какую немедленно по прибытии в Рыбачью слободку закатился Гранин. Понежился он там и сказал Томилову:
— А «с легким паром…» — скажут мне на фэкапэ. Чует сердце, придется мне сегодня попотеть…
Это дважды, будто невзначай, оброненное «мне» Томилов пропустил мимо ушей, понимая, что Гранина интересует, будет ли новый комиссар переживать все неприятное, что предстоит выслушать от начальства, сообща. Плохо же он знал Томилова!
Богданыч, прежде чем идти в дом отдыха, побежал в госпиталь навещать раненых, а Гранин и Томилов по разоренному городу, сплошь усыпанному битым стеклом, известкой и опавшими осенними листьями, шагали на ФКП.
Артиллеристу Гранину достаточно было взгляда на разрушения, на воронки от бомб, на подземные укрытия для автомашин, чтобы понять, какая тут, в городе, нелегкая жизнь. Сколько перенес он смертей, потерь, сколько крови повидал, а сердце заныло, когда глянул на пустырь, где раньше стояла двухэтажная школа, в которой учился и его сын. Не стало этой школы. Только высокие трубы, облепленные круглыми железными печами, словно обглоданные кости, торчали над пепелищем.
— Сколько труда вложено, чтобы привести этот городишко в божеский вид! — вздыхал Гранин. — Финны нас пустили сюда, как на кладбище. Нате, мол, арендуйте могилы, не скоро здесь обживетесь. А мы за одну весну все подняли на ноги. Дворники по улицам ходили в фартуках, с бляхами, настоящие дворники. Понимаешь?..
Просвистел очередной снаряд. Где-то у хлебозавода он разорвался. Гранин остановился было, повел головой вслед полету снаряда, назвал финскую батарею, которая стреляла, и пошел дальше, догоняя Томилова.
— Да и вообще не люблю я, когда дома разрушают, — продолжал Гранин прерванный разговор. — Жалко становится труда человеческого.
Томилов взглянул на него с любопытством.
— Так ты же артиллерист — ты и есть первый разрушитель.
— Доты… дзоты… укрепленные пункты… железнодорожные станции… мосты… водокачки… корабли… наблюдательные вышки… маяки… батареи… — больше пальцев не хватает — разрушал. Но жилье — никогда! Даже не представляю себе такого приказа: уничтожить город такой-то.
— А Берлин?
— Что Берлин?! Что ты все с Берлином лезешь? Не будет в Берлине гитлеров — пальцем не трону.
— Эка ты развоевался! — усмехнулся Томилов. — А я думал, совсем божьим угодником заделался Гранин. Представь: донского казака и балтийского артиллериста христианская жалость одолела. Смешно ведь, а?
Гранин обиделся.
— Любишь ты подо все подводить умные слова. Скажи на милость, раз комиссар, значит надо Гранину все время мозги проветривать. А Гранин, по-твоему, не болеет за советскую власть? Гранин, по- твоему, не член партии? Ты это знаешь или нет, что мы оба коммунисты? А ты все боишься: устал, мол, Гранин. «А не падает ли он теперь духом?» Думаешь, не слышу, да?
— Боюсь, — признался Томилов, посмеиваясь над приступом обиды у Гранина. — Очень боюсь! Вспыльчивый ты человек. Точнее — вспыхивающий. А такие быстро остывают. Сейчас надо себя так накалять, чтобы самое трудное выдержать. А все трудное и главное впереди.
— А по-моему, главное позади: выстояли. Показали всему миру, что так, за здорово живешь, нас не возьмешь. А теперь, дай только срок, силу соберем да так ударим…
Томилов покачал головой и медленно, но жестко сказал:
— Я стараюсь никогда себя не успокаивать, что трудное уже пройдено. Так только малодушные поступают. То, что позади, то уже пройденное. А трудное у нас всегда впереди.