С виду наивный, трогательный, а на самом деле изысканный образ как будто сдунутого с ладони мотылька нуждается в комментарии. Кажется, это первый в стихах Бродского след характерной для индийской философии веры в реинкарнацию. Лирический герой Бродского помнит о том, что нельзя убивать животных («я жизнь тебе оставил»), потому что в их телах могли воплощаться проходящие испытание, ожидающие очищения от скверны души людей. Немалое значение имеет еще и то, что эта лирическая миниатюра стоит в ряду тех нескольких лирических произведений Бродского 1960 года, в которых впервые появилось слово «душа», образ, несомненно навеянный также и лирикой Евгения Баратынского. Принадлежат к ним «Сад», «Элегия» («Издержки духа…») и «Теперь все чаще чувствую усталость…».
Мотив души и непроходимой границы найдем и в следующем, адресованном Z.K. стихотворении «Пограничной водой наливается куст…» (10 октября 1962):
В поэме не найдем посвящения Z.K., но несомненно к той реальной Зофье относятся слова «Немыслимый мой польский адресат» (I; 179). Польский «адрес» скрыт также в языковом ребусе: «Не чудо, но мечта о чудесах, / не праведник, а все ж поторопись / мелькнуть и потеряться в небесах / открыткой в посполитый парадиз» (I; 177–178). «Посполитый парадиз» подсказан, для русских уже историческим, синонимом названия Польского государства «Речь Посполита» (т. е. республика). Нет сомнений, что именно о переписке «этих двоих» речь идет в строфах о молчании небес и тщетности молитв:
Символика поэмы говорит о многочисленности источников, творческих импульсов. Возможно, что кроме упомянутых в настоящей статье были еще и другие, как хотя бы «Сонеты к Орфею» Райнера Марии Рильке (1-й и 2-й сонеты первой части), в которых, может быть, скрыта тайна строчки «Душа тебя до девочки взрастит». Это только предположение, но стоит задуматься, почему в одном из последних своих эссе «Девяносто лет спустя» Бродский вернулся к мифу об Орфее и Эвридике, предлогом для своих размышлений избрав стихотворение Рильке «Орфей. Эвридика. Гермес» [25]. В какой-то мере эссе Бродского — экспликация «Зофьи», в которой утрата Эвридики — страдание и жертва, но и залог обретения равновесия в собственной душе. Потому что, в сущности, это поэма о «Я», о душе поэта, художника, творца. Это позволяет нам предложить еще один вариант достоверного объяснения, почему поэт назвал поэму именем своего «польского адресата».
В письме Зофье Капусцинской от 21 февраля 1962 года Бродский писал: «Дело, Зошка, в том, что у меня в конце января были крупные неприятности с госбезопасностью. <…> Я не хотел писать об этом, но как объяснить было тебе мое странное (страшное ли) молчание. Наверно, я лгал тебе, когда писал о разных высоких штуках, потому что я не всегда с ними — редко, раз в месяц; высокие мысли это какой-то хлеб отчаяния (который оно выращивает, которым оно питается — который ему остается), хлеб-результат и хлеб-пища. Теперь я без него надолго, потому что подряд четыре дня он мне был нужен, и теперь его совсем не осталось. Не сердись на неумное письмо, но я сейчас без всего. И письмо будет неумным и невеселым, даже холодным, потому что мне не только голодно, а еще и холодно — и не только из-за этой дурацкой истории, а из-за самого себя, из-за того, что все забыл, чему научился, что уж больше нет ни одной вещи, которую я мог бы себе сказать сейчас и не знал бы, что это неправда, из-за того, что я ничего не знаю, как будто я в большом городе и идти куда-то надо, но я не знаю куда. У меня не комплексы, не пункты, не заскоки — хотя безумно много сил тратится на разговор, на слова, на то, чтобы куда пойти (войти, открыть дверь, закрыть, ПРЕДСТАВИТЬ, ЧТО ВСЕ ЭТО ЕСТЬ, сесть и говорить, обещать), но с этим всем можно справиться, покончить. Холодно оттого, что я знаю все наперед, как ничего не будет, не того, чего ты хотел, а ничего вовсе, действительно знаю. Менее всего я хотел писать тебе об этом, но еще менее — писать о другом и менее всего — писать вообще, потому что я хочу тебя видеть.
Наградой за все мои превратности и беды было то, что, вернувшись из тюряги, я нашел на столе письмо от тебя. Уже не помню, что в нем было, — прошло двадцать дней, а я его спрятал, не перечитывал, — помню, что оно было прекрасно, хотя хуже первых двух. Ты спрашивала там о какой-то моей неуверенности, не помню, что и не помню как, но суть о неуверенности. Это так просто. Вот уже давно и с каждым днем все нетерпимей и безнадежней я хочу, очень хочу положиться на кого-то, чтобы не думать, не бояться, не волноваться обо всей этой лаже — если уж не недумать, то хоть забывать на время, — чтоб настал покой, подобье покоя, затвориться, лечь, умолкнуть, знать, что тебя не выдадут < …>»[26].
Кажется, что письмо это более убедительно, чем все попытки дешифровки образного строя поэмы, говорит о той колоссальной работе, которую пришлось проделать автору, чтобы освободиться от невроза,