философском — это трагическое наследство человеческого рода, утрата изначального единства, две, божественная и низменная, сущности человека, извечный конфликт души и плоти, добра и зла, борьба света и мрака.
Художественный образ, метафору и вместе с тем шифр для этих противоречий поэт нашел в индуизме. Последние строфы поэмы представляют собой пересказ той науки, которую он вынес из ознакомления с мифами и ритуалами, с элементами и техниками йоги, позволяющими достичь объединения противоречий в своем собственном теле и душе. Успокоение начинается тогда, когда герой обретет способность вести себя по- новому и, поверив своей мысли, а не личному опыту данного момента, сможет становиться тем, кем не мог бы стать без просветления, без настоящего, метафизического познания. Именно об этом новом состоянии, о достигнутом на мгновение равновесии, говорит строфа, начинающаяся словами «Какая наступает тишина…»:
Финал поэмы, графически выделенный крупным шрифтом КРИК, можно считать своеобразным кредо героя, получившего после всех испытаний способность заглянуть в вечность, пребывая во времени. Однако во всех древнеиндийских мифах, так же как и во всех ритуалах интеграции, преодоление противоречий и обретение утраченного единства невозможно без жертвы. В поэме для жертвы найден повторяющийся образ «бегства любви»: «Любовь твоя, души твоей страшась, / под черными деревьями дрожит, / совсем тебя впоследствии бежит. <…> любовь твоя, воспитанница фей, / от ужаса крича, бежала в степь…» (I; 180–181).
О жертве напоминает также неожиданно появившееся, рядом с именем Орфея, имя Христа: «Так шествовал Орфей и пел Христос. /<…> Так шествовал Христос и пел Орфей» (I; 181). Соединение этих двух имен не случайно. В эпоху раннего христианства во фресках на каменных стенах катакомб фигура Орфея символизировала Христа. Но Орфей не принадлежал к пантеону греческих богов. Жертва Христа, впрочем так же, как и жертва в древнеиндийских мифах, должна вернуть человеку изначальное единство.
Было бы, однако, ошибкой искать в поэме Бродского единый подтекст. Слишком много здесь аллюзий и цитат, образов и мотивов, очаровавших молодого поэта, охваченного «тоской по мировой культуре». Несомненно, все они были для автора импульсом, побуждающим к укреплению своих связей с пространством мифов, точкой отправления на пути к познанию архетипов.
В интервью, данном Свену Биркертсу в декабре 1979 года, Бродский сказал: «…я не верю в бесконечную силу разума, рационального начала. В рациональное я верю постольку, поскольку оно способно подвести меня к иррациональному. Когда рациональное вас покидает, на какое-то время вы оказываетесь во власти паники. Но именно здесь вас ожидают откровения. В этой пограничной полосе, на стыке рационального и иррационального. По крайней мере, два или три таких откровения мне пришлось пережить, и они оставили ощутимый след. Все это вряд ли совмещается с какой-либо четкой, упорядоченной религиозной системой»[21].
Несомненно одно: избыточность образов и символов, смещение планов, эллиптичность второй главы наряду с настойчивостью лексических и синтаксических поворотов позволяют говорить о поэтике сновидений. Может быть, именно такое состояние отразилось и в «Зофье», хотя и не обязательно должно совпасть с точной датой создания поэмы. В одном из своих интервью Бродский сказал: «Я считаю, что мои стихи скорее ретроспективны, чем интроспективны. Когда я пишу, я, скорее, вспоминаю. Герой моих стихотворений больше вспоминает, чем предсказывает»[22]. Эти слова позволяют нам посмотреть на поэму как на итог очень важного этапа духовных и художественных поисков и открытий Бродского и, одновременно, задуматься над значением и функцией заглавия этого необычного произведения. А. Арьев считает, что «польское имя в названии поэмы весьма симптоматично», и связывает его с особой заинтересованностью поэта польской литературой, но его утверждение, будто «судьба Бродского наводит в этой связи и на более глобальную параллель — с Адамом Мицкевичем»[23], лишено оснований.
Зофья — польский фонетический вариант русской Софьи — имя польской студентки Ленинградского университета, Зофьи Капусцинской, с которой Бродский познакомился в 1960 году и переписывался после ее отъезда из России, а потом и встречался с ней во время ее редких приездов в Ленинград. В 1976 году они встретились в Нью-Йорке. Кажется, не будет преувеличением добавить, что приобщение поэта к польской культуре было отчасти и ее заслугой. Самым убедительным доводом может послужить стихотворение (ноябрь — декабрь 1964), в посвящении которого латинскими буквами Z.K. проставлены ее инициалы:
В разговоре с Ежи Иллгом в 1988 году. Зофья Капусцин- ская (в замужестве Ратайчак) вспоминала: «Наша переписка оборвалась на переломе 1967–1968 гг., когда он прислал мне драматическое письмо, написанное на вокзале в Вильнюсе. Странно. Никогда потом я не слышала о его пребывании в то время в Вильнюсе, но об этом свидетельствует письмо, в котором он пишет, что ему негде было провести эту новогоднюю ночь. <…> Наша, начавшаяся в Ленинграде, дружба по-настоящему реализовалась в переписке. Это были письма, «ведущие вглубь», запись пройденного пути, поисков, сомнений, упадка духа. Для нас обоих эта переписка имела огромное значение. <…> В сущности, встречались мы редко, от случая к случаю. Он очень хотел приехать в Польшу, мечтал об этом, но последняя надежда исчезла после его ареста; после судебного приговора уже стало ясно, что она неосуществима»[24].
Инициалы Z.K. найдем в посвящении стихотворения Бродского: «Лети отсюда, белый мотылек…» (1960), которое автор вполне мог бы озаглавить «При посылке души», потому что в этом лирическом послании есть что-то от светской альбомной поэзии. Конечно, это не куртуазный мадригал, потому что в нем нет выразительно очерченного образа адресата, как, например, в лирике Е. Баратынского или М. Лермонтова. Но и не любовное признание, а скорее всего лишь деликатная попытка напомнить о себе, послав особого вестника: