Красный флаг вился над площадью, народ пел «Дубинушку», «Марсельезу». Где-то впереди кричали «ура». Но для Аночки все померкло и побледнело. От встречи с Бурминым вдруг потухли радость и народное торжество, и воцарилась в груди томительная скука.
Тетя Лиза и Маня уже не держали ее под руки, и она ощущала себя одинокой, всем в этой толпе чужой и ненужной…
— Пойдемте на тротуар, — пригласил Бурмин, которому не хотелось идти в толпе.
— Вы?! Со мной?! В таком виде?! Вас это не будет шокировать? — спросила Аночка. — Хорошо! Но только условие: до самого дома вы меня поведете под руку!
Маня, шедшая рядом, не удержалась и фыркнула.
— Хорошо-с, я вас предоставляю самой себе и вашим «подругам», — раздраженно сказал Бурмин. — А что я скажу Клавусе? Вы вернетесь сегодня? — спросил он, уже отходя.
— Вернусь-с! — раздраженно передразнила его Аночка.
В этот миг в толпе произошло смятение. Аночка подняла глаза и увидела с десяток казаков, скачущих с Большой Дмитровки.
— Казаки! Бьют! — раздались кругом крики.
— Не отступать! Сомкнись! Держитесь плотней! — крикнул рыжебородый студент, снова махнув своей выцветшей фуражкой. — Не сдаваться башибузукам!
— За руки крепче хватайся! Вперед! — закричал второй призывный и требовательный голос.
Аночка снова почувствовала крепкую руку Мани в своей руке, почувствовала плечи соседей и, как прежде, ощутила себя единым целым с народной толпой. Она оглянулась по сторонам и увидала далеко между головами пробивающуюся к тротуару красную бархатную макушку собольей шапочки Бурмина. Ей стало легко и радостно.
— Ускочил господин! — напутствовала его Маня, проследив за усмехнувшимся взглядом Аночки.
Казаки приближались, прокладывая нагайками путь через толпу.
— Разойдись! — озлобленно кричали они.
Но вместо того, чтобы пятиться и бежать, вся толпа рванулась вперед, на казаков.
— Сдирай их с коней! С лошадей их дери, окаянных! — закричала Лизавета, прорываясь вперед.
— Окружай казаков, тащи с лошадей! — подхватил мужской голос.
Поднялся гвалт, пронзительный свист мальчишек, полетели камни… Казаки отступили, умчавшись на Воскресенскую площадь, провожаемые торжествующим свистом, криками, пением «Марсельезы».
звенело над площадью.
Люди поняли, что, сплотившись и взявшись за руки, они могут стать победителями.
Они шли не за партии, не за программы, не за республику и даже не за конституцию. Это просто была толпа, которая заявила свое право на улицу, на свободное шествие, на протест словом и вольною песней против векового тумана бесправия, против болотной затхлости, застоя и беспросветности, царивших на всех громадных пространствах России…
Аночка оказалась в первых рядах, почти рядом с рыжебородым студентом, и видела, как от Манежа через Охотный ряд движется навстречу другая такая же многочисленная возбужденная толпа, тоже с красным флагом и пением.
— Наши! Наши! — вдруг восторженно закричала Аночка, крепко сжав руку подруги. — Манька, наши! Гляди-ка, Федот впереди!
От Манежа шли пресненцы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Иван Петрович Баграмов через едва приподнятую сетку ресниц наблюдал комнату, белые занавески на окнах, жену в медицинском белом халате и в косынке на волосах. Ему было хорошо и покойно, и не хотелось шевельнуть даже пальцем…
Юля, сидя возле него у стола, что-то читала, по-детски смешно оттопырив губы. Ивану Петровичу было видно ее длинные ресницы и движение зрачков, следивших за строками.
Болезнь затянулась. Это не было ни тифом, ни оспой. Видно, уральские жгучие и пронизывающие ветры прохватили его в поездке, и получилось крупозное воспаление легких.
Две недели жара и бреда с прояснениями сознания и с новыми приступами бреда измучили и его и всех окружающих. Но почти каждый раз, когда ему случалось очнуться, открыть глаза, он видел возле себя Юлю, чувствовал ее мягкие, теплые руки, встречал озабоченный взгляд ее больших глаз.
Баграмов давно уже знал, что у него воспаление легких. Он даже что-то пытался подсказывать, руководить лечением, но напряжение мысли быстро приводило его к новым провалам сознания, и наряду с дельными, правильными указаниями он начинал бормотать несусветную чепуху. Затем наступил кризис, температура резко упала, он очнулся, слабый, беспомощный, с ощущением больного, и обиженного ребёнка…
Теперь он лежал тихий, слабый, но с уже полным сознанием того, что весь организм его отдыхает. Он прислушивался к своему дыханию — оно было ровным, спокойным; украдкой, чтобы не тревожить Юлию, он нащупал свой пульс. Пульс был слабый, но четкий, обретающий уверенную твердость.
Иван Петрович улыбнулся, но сам не сумел бы сказать, отразилась ли эта улыбка на его лице или она была только внутренним его ощущением.
Он продолжал, не шевелясь, только чуть смежая и раздвигая веки, наблюдать за лицом Юлии. Ему казалось, что прошел целый час, хотя она всего только раз перевернула страницу, при этом внимательно поглядев на него. Но он по-ребячьи тотчас закрыл глаза.
«Что она там читает? — подумал он. — Французский роман? Вероятно, она была права, когда сказала, что я живу отдельной жизнью и, может быть, не заметил бы несколько дней, что она уехала…»
Он помнил, что над ним не раз наклонялся во время болезни «сосед», как они называли друг друга, окоемовский врач Сергей Нилыч Ягудин, приходил и Павел Никитич делать уколы. «Опять ковырять мои бедные ляжки иголкой!» — сказал ему раз Баграмов.
«Ковырять! Уж такая должность, Иван Петрович, вы сами другим “ковыряли” довольно», — вспомнил он реплику фельдшера.
Однажды, очнувшись от бреда, он понял, что Юля плачет, взяв его за сухую, горячую руку, прижавшись к ней лбом и стоя на коленях возле его кровати. «Не надо, Юлька», — нашел он силы шепнуть.