семейных взаимоотношениях, к тому же он очень плохо себя чувствовал, а надо было снова тотчас же ехать…
— Что же, если ты так боишься насилия с моей стороны, те я могу тебя успокоить: я не стану отговаривать. Де лай как знаешь. Если Дарья Кирилловна хочет…
Юля почувствовала приглушенную вражду в его голосе, когда он произнес имя тещи.
— При чем тут мама?! — выкрикнула она. — Я все решаю сама! Да, сама!..
— Мне некогда спорить, Юля. Некогда, понимаешь? Я еду! — в ответ почти крикнул доктор, через силу одеваясь в дорогу.
— В этот морозный день, по-уральски дополненный вьюгой, бушующей с четырех сторон, он опять помчался за двадцать с лишком верст. У него болела голова, и в нем накипала злость к Юлии.
Занесенные вьюгой избы с проиндевевшими углами, земляные полы, лохмотья на грязных нарах, где в предсмертном бреду мечутся покрытые гнойными, язвами оспы истощенные, вшивые люди, — все это приводило в отчаяние и будило пьянящую ненависть к хозяевам жизни, к тем, чьи руки жадно грабастали последние крохи у обездоленных. Здесь у этих людей, замученных нищетой и болезнями, не было даже слёз. Горе здесь было сухое и молчаливое, потому что стало привычным безысходным…
К вечеру доктор возвращался верхом, опять сквозь буран, под жгучим морозным ветром. Ивану Петровичу страшно хотелось спать. Дорогу совсем замело. Он опустил поводья умненькой лошаденки, которая находила чутьём скрытую под сугробами езжую колею.
Перед взором Баграмова стояли исстрадавшиеся глаза больных, оспенные язвы, впалые волосатые щеки. Он не видал дороги и не искал ее, даже закрыл глаза от усталости и только тогда очнулся, когда придорожная обмороженная и покрытая инеем ветвь больно оцарапала щеку. Пурга утихла…
Он подхлестнул усталую лошадь и тут же увидел далеко направо, в долине, зарево доменной печи, а впереди, совсем близко, огни своего села… Успокоенный близостью дома, Баграмов снова закрыл глаза, и опять перед взором его появилось измученное лицо со страдающим вопросительным взглядом. Это было лицо женщины, которая ждала сегодня приговора двенадцатилетнему сыну. Баграмов был совершенно уверен в том, что мальчик не выживет, но попытался подбодрить мать добрым словом. Она хотела верить ему и провожала врача страдающим, вопросительным и молящим взором.
— Ивась! — услышал Баграмов голос жены. — Ивась, ты приехал, что же ты не слезаешь? Ты спишь?.. Ивасик! — испуганно выкрикнула Она, целый день тревожно его ожидавшая после утренней размолвки, в которой упрекала себя. Не дождавшись, она вышла навстречу ему, к воротам больницы.
Баграмов хотел привычно спрыгнуть с лошади, но сил не хватило. Он покачнулся в седле, упал и не смог ни подняться со снега, ни высвободить из стремени ногу.
— Позови, пожалуйста, Павла Никитича… Кажется, у меня что-то… тиф или оспа, — пробормотал Баграмов заплетающимся языком.
Юля отчаянно закричала:
— На помощь! На помо-ощь!
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
— С Новым годом, с Новым веком, со старыми порядками! — иронически поздравил себя Шевцов, когда проснулся в тюремной камере. — Вот тебе и начало Нового века! Поздравили, называется…
Одиночка в тюрьме была точно такой, как Володя ее себе представлял заранее. Ощущение «первого» ареста было даже любопытно. Все равно в жизни этого не миновать! Но предлог для ареста нелеп. Если бы не амбиция пристава, который, должно быть, хотел показать свое «могущество» перед Лушей, то все и совсем обошлось бы.
Задолго до рассвета прошла поверка, принесли кипяток, хлеб и сахар.
В коридоре происходило утреннее движение. Раздавались повелительные окрики надзирателей, слышно было, как трут полы шваброй. Кто-то просил у кого-то дать покурить. Через весь коридор арестанты с шутками, с грубыми прибаутками поздравляли друг друга с наступлением Нового года.
Шевцов попытался отодвинуть железную шторку «волчка», посмотреть в коридор. В тот же миг подошел к двери надзиратель, вежливо, но строго сказал, что смотреть в коридор не разрешается.
Несколько раз вслед за тем по коридору прозвучали шаги с характерным побрякиванием железа — проводили кандальных.
«Неужто в такую рань на прогулку? — подумал Володя. — И кто это может быть? О политических арестантах в городе не было слышно. Вероятно, какие-нибудь уголовные срочники, а может, и пересыльные…»
Наконец наступило полное утро.
Володя понимал, что сегодня праздничный день и в этот день никто не позовет его на допрос. Разве, может быть, завтра… И то — неизвестно. Может быть, из полиции пойдет только завтра бумага в жандармское, а жандармы не торопятся, и еще два-три дня пройдут так же глупо и пусто.
Интересно было, куда попали Степан и Никита? Может быть, где-нибудь тут же, в соседстве! Пристав расхорохорился и забрал всех троих — наиболее дерзких, задиристых гостей дяди Гриши…
«На прогулке небось увидимся!» — с надеждой подумал Шевцов.
Прохаживаясь по тесной каморке, он вдруг физически ощутил всю нелепость своего положения: взрослый человек, Владимир Иванович Шевцов, мыслящий, сильный, пойман, как чижик, и посажен в клетку. Дверца заперта, и он никуда не может отсюда выбраться.
— Удивительная нелепость! — сказал он себе вслух. Дома ждет мать, ничего не знает о нем, а он не может ей даже сказать, чтобы она не тревожилась.
Володя попробовал стучать в соседние стены. Стены не отзывались. Только молча мигнул на дверях «волчок». Володя принял беспечный вид, и «волчок» закрылся.
«Дураку наука! Как мальчишка, полез на рожон! А с кем спорить? С приставом! Тьфу, нелепость! Нашел противника! — бранил себя Володя. — А «тот» товарищ сказал еще год назад, что видит во мне «серьезного социал-демократа»… Вот тебе и серьезный! Как молодой петух! Доказал!..»
— На прогулку! — послышался выкрик.
Дверь камеры распахнулась. Высоченный худой надзиратель с унылыми выцветшими усами повел его со второго этажа во двор. Круги по двору Шевцов мерно вышагивал в одиночестве. Два арестанта в тюремных бушлатах, в ручных и ножных кандалах чистили снег. Если бы не цепи на них, они были бы похожи на самых обыкновенных дворников, с инеем в бородах и усах, с красными от мороза носами, в рукавицах…
— Анюта! — раздался вдруг женский веселый выкрик над головой. — Смотри, мальчишку какого к нам привели. Ты любишь брюнетиков!
— Да он ещё гимназист и очкастый. Нешто это брюнетик! — ответила так же громко Анюта из форточки наискось.
— А что же — очкастый. Очки под подушку на ночь! Они не помеха! — продолжала первая.
— Ну и возьми его вместе с очками!
— Гимназистик! Эй, слышь, гимназистик! За что тебя посадили?! Чай, в праздник-то скучно!
— Просись у начальства к нам, в третий этаж! Обласкаем!
— Отойди от окошек! — строго крикнул, задрав кверху голову, надзиратель, который вывел Шевцова.
— Ты бы, дядя Василий, для Нового года хоть был бы поласковей с девками! — не унималась первая.
Володя молча ходил по протоптанной круговой тропинке.
— У меня там в конторе деньги остались. Могу я купить папирос? — спросил он, поравнявшись с надзирателем.
— В другой бы день, то пожалуйста, господин, а сегодня ведь праздник. И контора закрыта, и лавочка не торгует. Придётся до завтра, — готовно ответил тот.