Поезд замедлил ход.
Как хорошо-то дышалось после полутора суток вагона. Прилетели, орали грачи на пашне и на деревьях, дрались. Над дорогой дышало солнцем и талым навозом, с гулкими вздохами сам собой оседал над полями плотный, покрытый жесткой корочкой наст. Сколько лет не дышал Антон этим добрым воздухом, не видал такого простора, окаймленного синей кромкой леса по небосклону.
— Подсажу? — предложил проезжий.
— Спасибо, не сяду, — отказался Антон и пояснил: — Господи, благодать-то! Ведь я сто годов не топтал родимой дороженьки, потопаю так!
— А какие же ты дорожки топтал? Аль в Сибирке? — спросил мужик, впрочем, не придавая вопросу ни опасения, ни укора: все, мол, ходим под богом да под царем. Кому уж какая доля. Кто в солдатах загинет, кто и на заработках от голоду да болезней ноги протянет, а кто ив острог попадет, не всегда за свою вину, а то и совсем без вины — за правду. Ведь бедного правда богатому не люба, — что же дивного, и засудят! Да все же родная земля есть родная!
— Да нет, я в Москве, фабричным был, — отозвался Антон.
— В Москве-е! — протянул проезжий. — Там, значит, и руку?
— А где же!..
Лошаденка едва брела, волоча крестьянские сани по навозной сверкающей в колеях жиже, и хозяин ее не подстегивал, понимал — тяжело. Не спешил, ехал рядом с Антоном.
— Табачок-то есть? Закури, — предложил проезжий.
Они закурили. Мешаясь с горьким дымком, запах весны стал ещё словно слаще и радостней. Перекидывались скупым словцом. Помолчат, опять перекинутся.
— В Слащеву? — спросил крестьянин.
— В Слащеву.
— Родные там?
— Нет, я гуськовский. К барыне попроситься внаймы.
— А чего же ты, без руки-то станешь? Да, господи боже, без правой!..
— Шут его знает! В пугалы в огород наниматься!
— И пугалы ставят об двух рукавах! — с сочувствием усмехнулся проезжий. — Так что же, не хочешь сести?
— Нет, спасибо. Пойду продышусь. Мне от воздуха на сердце любо, как славно!
— Стосковался по воле, — понял проезжий. — Но, милая! — крикнул он и потрусил рысцой, теряя соломинки, выпадавшие из саней на дорогу. Потом обернулся.
— В Слащевой спроси Лукашкина Федора. Заходи, хозяйка накормит! — крикнул он.
Три деревеньки уже прошел Антон: Петухову, да Новоселки, да третья росла, как грибы под горкой, — Скиты — и всего-то пяток домов, говорят — молокане живут, в церковь не ходят, а смирные — муху не убивают, считают за грех. Во у кого клопищам небось житье! Он тебя ест поедом, а ты его не моги ушибить «от греха», как все равно господина!.. А крыши у них исправны — под тесом стоят, не то что хоть в Петуховой, хоть в Новоселках — солома и та вся в дырьях, что дождь, что снег — прямо в избу… И ворота у тех молокан исправные и дворы — ну прямо как белых грибочков семейка уселась, кореньем-то в землю как крепко уперлись! И всюду скворечен наставили и сады развели — разглядывал по дороге Антон. И стога! У тех-то плетни да и жерди и те с голодухи скотина сглодала, а у этих небось и после Егория будет чем накормить буренок да сивок!
Слащево — на горке. Церковь стоит, и тоже сады. И село-то большое, а не сказать, что богаты люди. Тоже щепа да солома на крышах. И свиньи-то жидкие, длинноногие, как собаки. Не то что свинья идет по двору у господ, и сама-то как барыня, хоть карету ей подавай — столько сала…
— Э-те-те! Э-те-те! — весело подзадорил Антон козленка, который прыгал по луже, наскакивая на мать. И засмеялся радостным смехом, как уж давно не смеялся…
Дом Аржаниновой стоял над рекой, в стороне от деревни, в садах. Да не дом, а четыре дома и куча людей. Говорили — школа. Молодые ребята кидались снежками возле тесовых ворот.
— Эй, малый, где вашу барыню разыскать?
— Дарью Кирилловну? А сейчас она выйдет из классов. С учителями совет, у них будет, — ответил парнишка. — Да вот она и сама! Дарь Кирилна! Вас старичок какой-то! — крикнул он без стеснения, чем и подбодрил Антона.
Барыня вышла из широкого, приземистого дома с большими окнами, шубейка внакидку, простоволосая, в валенках, задержалась, разглядывая Антона сквозь очки.
— Здравствуйте, барыня, — сказал тот и скинул шапку.
— Здравствуйте, дедушка. Дарьей Кирилловной меня надо звать, а не барыней, — строго сказала она. — Что вы хотите? Шапку-то, шапку наденьте, не в церкви!
Антон, удивленный, надел шапку.
— Я, Дарья Кирилловна, из Москвы прибрался. Жил во ткачах, а нынче вот видишь чего! — он махнул обрубком руки.
— Как же так получилось? — спросила она с сочувствием.
— В машину — и все! Бывает и хуже: отца моего головой об стенку. Тут и аминь!
Ребята, покинув игру в снежки, тесно сбились вокруг Антона и барыни, любопытно глазели.
— Идите, идите, мальчики, дайте мне с дедушкой поговорить, — спокойно и строго сказала Дарья Кирилловна.
Ребята послушно убежали.
— А зачем вы сюда приехали? — спросила Дарья Кирилловна, разглядывая старика нищего, его свалявшуюся бороденку, лицо в глубоких морщинах, как будто врезанных в кожу, словно бы даже чёрных, и весёлые глаза, такие веселые, будто и не ему оторвало на фабрике руку.
— Да как ведь — зачем приехал! — переминаясь с ноги на ногу, раздумчиво произнес Антон. — Я сам-то гуськовский. Стало быть, старость кончать на родной земле, как от бога ведется, — покорно сказал он. — Христарадничать мочи нет, скучно как! Пробовал! Кормит народ, помереть не дает, а постыло!
— А что я могу вам сделать? — спросила она.
Антон недоуменно пожал плечами.
— И сам-то не знаю! — признался он. — Руку-то мне уж никто приставить не может, а сказали добрые люди, чтоб к барыне Аржаниновой в школу наведался… На пасеку сторожем, что ли, — замялся Антон и усмехнулся, понимая и сам свою беспомощность и бесполезность. — Я мёд люблю, да ведь много, поди-ка, не съем: ведь не ведьмедь, а так, старикашка! — добавил он, вроде как извиняясь и желая обернуть все шуткой.
Уже по дороге Антон понимал, что идет понапрасну, что все равно ему не миновать побираться под окнами по родному уезду. Казалось бы, не ходить в такую даль к барыне Аржаниновой… Ан ноги все шли да шли, дышалось легко, шагалось радостно, бойко, и он шел, ни на что не надеясь, бездумно радуясь жизни, снегу, солнцу, грачам и весенним пушистеньким почкам на встреченной вербе.
— Ну какой же ты сторож, когда без одной руки! — с сочувствием сказала Дарья Кирилловна.
— Собака и вовсе без двух рук, а лает! То и сторож! — с напускной уверенностью возразил он. — Заведу собаку — станем в две глотки брехать!.. Да кто у тебя чего воровать пойдёт в наших краях! Это ведь так, для порядку сторож, не от разбойных, — добавил он задумчиво и серьезно.
Дарья Кирилловна усмехнулась, старик понравился ей хорошей человеческой безунывностью, и правильно ведь сказал: от кого?
— А ты, дед, не пьёшь? Как звать-то тебя? — спросила она, поеживаясь от холодного ветерка.
— Звать-то Антоном. А кто нынче не пьёт-то, барыня Дарья Кирилловна! Кабы не пил народ, то царю хоть в трубу лети! Один и доход, что пьяные песни! Кто пьёт, тот поёт, а трезвы-то плачут! А которые плачут, трудиться не так способны. Во слезах нешто труд! Каков же от них доход?!
— Вот говоришь ты складно. Ты грамотный? — спросила барыня.
— Как же не грамотный! — с хитрецою сказал Актон, поняв, что чем-то он барыне приглянулся. И пояснил: — Нас ведь грамоте смолоду учат: сколько в шею тычков, столь и грамоты в голову… Тем и живем — государя да господа славим!