не пожары!
Пассажиры-попутчики придвинулись ближе. Дорога была долгой, нудной, и всех потешали и развлекали препирательства старого ткача с его провожатым.
— А ну-то тебя! — отмахнулся Антон. — Добро посылает бог сильным, богатым. А нашему брату он припасает пожары, хворобу да блох!..
Городовой вздохнул.
— Старый ты человек, Антон, — укоряюще сказал он, — жизнь ты прожил, бородой поседел, а разумения и такого вот — с ноготь — и то не нажил! Ведь это же богохульный грех, что ты городишь! Ну как ты блоху зовешь божьим даром, кощунец! Болезни, несчастья — от сатаны. Так и блохи!..
— Врешь! В каком то писании сказано, что бог сотворил птаху, а сатана — блоху? И птахи и блохи — всё божья тварь! Птица песни поёт и господа славит, а блоха — та по своему бога славит: петь не может — так кровь человечью сосет, скажем, как фабрикант или барин-помещик… Или ты скажешь, что фабриканты от сатаны?! А ведь они из меня сорок пять лет кровь сосали, пошли им бог долгого веку да полицию для охраны богатств и покоя! Век буду бога молить за моих благодетелев! А когда помрут, устели им господь от земли до самого рая дорожку пёстрыми ситцами, которых наткал раб божий Антон Петухов.
— Это кто же, папаша, Антон Петухов? — спросил с верхней полки курносый солдат.
— А я сам и есть Антон Петухов!
— Неужто, отец, от земли до царства небесного хватит тех ситцев? — спросил, подзадоривая, слегка хмельной молодец в полушубке и городском картузе, сидевший внизу, ближе всех к Антону.
— Я так сужу, что в десять рядов мои ситцы стлать и то бы хватило! Ведь люди гуторят, что от земли до неба-то всего семь вёрст!
— И все — лесом! — подхватил солдат.
— И все — лесом! — серьезно согласился Антон.
— Тебя бы взять на суку в том лесу за язык повесить! — перебил Антона городовой. — Ведь старый ты человек, а минуты не помолчишь! И вот суесловишь, и вот суесловишь!.. Уж я терплю-терплю, а скоро терпение лопнет. Уши прямо болят тебя слушать, какую ты ересь мелешь! Ведь сам говоришь — тебя за язык с квартеры согнали. Теперь из стольной Москвы тебя выслали, а ты и опять брехать! Ей-богу, не знаю, хватит ли пестрых ситцев твоих до Сибири дорогу тебе устелить!..
Антону нравилось, что все вокруг его слушают, а он «режет» правду, и люди все небось рады, что не сами они, так хоть кто-нибудь смеет ее, правду, вымолвить, и даже городовой, пожалуй, в душе с ним согласен, хоть и ворчит по должности. Но без начальского глаза и он добрее.
Он усмехнулся и продолжал:
— А что же Сибирка! Каб харчишки от государя погуще шли, то чем нам Сибирь не земля! Ермак Тимофеич, богатырь, расстарался, отвоевал Сибирку для нашего брата. Ещё на сто годов на всех ссыльных и каторжных хватит, и то не заселят… — Он покачал головой. — Ну, на эдаких жидких харчах я в Сибирь не согласный! Семь копеек на всё пропитание в день! Да я у старух на паперти больше сбираю, не говоря уж, что в праздник, а в будни!.. — Антон с озорством посмотрел на городового. — Скуповат, значит, славься, ты славься, наш русский царь! — заключил он победоносно.
Складную речь Антона слушали и солдат, и женщина с ребятами, и двое мастеровых с сундучками, и двое таких же, как сам Антон, отерханных лапотников с лыковыми кошелями, в сермяжной одежде под расстегнутыми овчинными тулупами, и всё время икавший хмельной молодец.
— Слышь ты, старик! Ить ты не на ярманке с обезьяном! Не вводи ты во грех! — снова одернул Антона городовой.
— А ты, сынок, не греши. Ты сердце свое береги, — лукаво ответил Антон. — Ты, сынок, помни: царю православному служишь, чтоб ему… наяву и во сне калачи горячие с медом, елись!.. — Антон подмигнул и хихикнул, довольный общим вниманием. — А ты думал, что я что другое брехну! — поддразнил он городового. — Ни-ни!
— Вот и правильно, что погнали такого на выселку! — вмешался степенного и сурового «вида бородатый, лет сорока, крестьянин, по виду барский приказчик или сельский староста, в суконной поддевке и смазных сапогах.
— И никто-то меня на выселку не послал, — возразил Антон. — А я сам у его высокого благородия в полиции испросился, чтобы дали мне от начальства бесплатный проезд и Ерёмку-городового послали б со мною для бережения. Уважили, дали…
— Это кто же тебя уважил, отец? — подзадорил сверху солдат.
— Начальство меня, солдатик, уважило. Сорок пять лет, говорю, я трудился на фабриканта, руку правую прожил, а денег не нажил. Хочу на старости посмотреть, как там без меня в родной деревеньке. Говорят, мужики богато живут — от хлебушка рыла воротят, на мякину, на лебеду потянуло их с сытого брюха!.. Дайте мне, говорю, по чугунке бесплатный проезд. Господин пристав смотрит, что я человек уважительный, и говорит: «Ладно, дам я тебе проездное свидетельство на казенный счет и олуха на дорогу дам для почета и бережения твоего добра!» — Антон хлопнул ладонью по своей нищенской суме.
В вагоне захохотали.
— Слушай, старик! — рассердился городовой. — А как я тебя сдам в Рязани в острог да отрекусь тебя дальше везти за оскорбление личности при служебном моем исполнении, что ты тогда запоёшь? Как запрут тебя в пересылку месяца на три, этапа попутного ждать!..
— Да что ты серчаешь? — обратился к полицейскому хмельной парень. — Ведь он, старичок-то, какой весёлый! Руки нет. Другой бы охал, стонал, на бога роптал бы, а он всё в смешки. Весь народ потешает, как в балагане…
— Было, плакал и я, как руку-то оторвало, — сказал Антон. — На печку лез, плакал. Да, на печи сидючи, вся и плакалка высохла. Нынче мне либо смех, либо злость… Что ты, Еремей, меня пересыльной пугаешь! — обратился он снова к городовому, — Там ведь кормят! А ты без крошки хлеба по три дня сиживал?! В остроге-то кры-ыша! А в деревню приду — там есть крыша? Нету! В остроге-то печки топлены, а там у меня ведь и печки нет! И лаптя себе я одной-то рукой не сплету! Да нешто такого, как я, запугаешь?! Пугач нашелся! Тебя держать пугалом в огороде, а не в народе. Народ-то и так уж и напуган и руган. Ничем его не возьмешь — ни огнем, ни железом: шкуру сняли — все жилки наруже: у кого чахотка, а у кого сухотка! Нас на кладбище под рогожками возють, нас без гробов закапывают!..
— Хоть бы тебя, окаянного, закопали! — опять прорвался конвоир. — Навязался ты мне…
— Вот олух! Ты же суточны за меня получаешь и бесплатный проезд, земляк дорогой! Тебе бы лишь радоваться, что меня тебе бог послал! — возражал Антон.
Народ развлекался их перебранкой. Соседи угощали Антона. Ему подносили выпить, с ним делились едой, перепало и городовому.
— Дедушк, а дедушк! А как же ты вправду-то станешь в деревне жить без руки? Родные-то есть у тебя? Не примерли? — спросила молодка с тремя ребятами.
— Ах ты краса моя ласковая, заботушка! Спасибо на добром слове. Сестра у меня родная жива, — отозвался Антон. — Да нешто я чумовой?! У ней-то семеро ребятишек. Как же мне к ней показаться, к сестренке? И на порог я к ней не взойду.
— А куды же ты денешься, дед? — спросил и солдат.
— В попы меня не возьмут, это точно. В полицейские сам не пойду — должность-то не по мне, да не так и сподручно одной рукой людей в ухо бить: ещё сдачи получишь! Не то пойду барином наниматься куда к мужикам, где барина не хватает, не то христарадничать под окошки…
— Житье! — качнул головой солдат.
— А надумаюсь, — може, в разбойники не возьмут ли! — добавил Антон.
— Слышишь, дед! Ведь ты из Гуськов? Аржанинову барыню знаешь? От вас в десяти верстах у ней именье и сад, а при саде школа, — сказал бородатый попутчик, крестьянин. — Сходи ты к ней, к барыне. Дарьей Кирилловной звать её. Разбойников ей не надыть, конечно, и в попы не возьмёт, а в саду у ней пасека. Может, на пасеку или куда там приставит стучать в колотушку от медведей, чтобы мед не ломали…
— Пугалом, значит? — усмехнулся Антон. — Спасибо за добрый совет…
— При-ехали, слазим! — радостно сказал полицейский, подхватывая корзинку с гостинцами, которые вез домой.