садом была запружена, и Аночка остановилась на тротуаре, чтобы переждать, но шествие все тянулось и тянулось.
«Это они придумали, чтобы доказать, что против царя только мы, студенты, интеллигенция, а рабочие — те за царя, — размышляла Аночка, глядя на многотысячную вереницу людей, перемежающихся портретами и трехцветными флагами. — «Народность» самодержавия изображают в живых картинах… Но ведь сколько желающих нашлось для этих «живых картин»! Ведь не фабрика и не две, а московский пролетариат идет. Вот если б столько их вышло в тот день, когда фабрики были окружены солдатами… А мы говорим о классовом единстве рабочих! Вот тебе и стихийное самосознание класса, вот тебе на! Вот тебе «классовое чутье, которое ведет правильным путем и без революционной теории!..».
— И полиция не претит! — услышала Аночка чье-то словно бы удивленное замечание за спиной.
— А что же ей претить-то! Идут себе да идут! Видишь, портреты несут и флаги — чин чином, как указали. Покорность идут изъявлять полиции! — ответил второй голос, и в нем послышалась скрытая нотка иронии.
Аночка оглянулась и увидала рабочего. Он смотрел весело, со злою насмешкой над покорностью тех, кто шел по дороге.
— Известно, покорность! С непокорных-то шкуру дерут! — вмешался с такой же насмешкой и третий, тоже рабочий…
И тут только Аночка увидала, что тротуар вдоль площади занят толпой, главным образом, мастеровых и фабричных.
«Значит, не все же они идут под этими флагами!» — подумала Аночка, и на сердце стало легче.
Потоки рабочих прошли в город, и вся задержанная шествием толпа прохожих поспешно рванулась с места, возвращаясь к своим делам.
— А я им, признаться, не верю, не верю-с! — говорил прохожий чиновник. — Вы поглядите на эти физиогномии! Видели вы на них выражение праздника, торжества?
— Да ведь, видите сами — идут! — возразил его спутник.
— И бараны на бойню идут!.. — воскликнул, первый и поперхнулся своими словами. — Гм… гм… То есть я не хочу сказать, что они как на бойню идут, а идут как бараны…
— Да, надо признать, что тупо идут, без вдохновения! — согласился второй.
Впереди шла женщина с мальчиком лет семи.
— Мамк, а мамк! А если он освободитель, чего же он дядю Сережу не освободил? Чего же он дядю Сережу не освободил? — приставал мальчишка.
— Это не тот совсем царь! — ответила женщина. — Тот умер давно!
— Мамк, а мамк! А теперь какой царь — посадитель? — добивался мальчишка.
— Господи, наказание какое, молчи ты, дурак! — оборвала его женщина, опасливо оглянувшись, но заметила невольную улыбку Аночки и смягчилась: — Нешто можно так про царя, дурачок! Городовой как услышит тебя — да в кутузку!..
— А я не боюсь! А дядя Сережа приедет — опять его в морду да в морду! — не унимался мальчишка.
Аночка повернула за угол, к Мане. У подвального окошка привычно присела на корточки и постучала в грязное, забрызганное снаружи стекло. Ей не ответили.
«Спит», — подумала Аночка и зашла во двор. Протиснувшись мимо саней, стоявших почти у самого входа в подвал, она увидала в дверях околоточного надзирателя.
«Обыск!» — мелькнуло в одно мгновение. Аночка инстинктивно застыла на месте, но пятиться было поздно. Околоточный уже заметил ее. Надо было скорее придумать что-нибудь правдоподобное, спросить какую-нибудь фамилию — сапожника или что-нибудь в этом роде.
Аночка уже совсем собралась это сделать, когда из отворенной двери подвальной квартиры, пятясь спиною вперед, показался Саша, за угол белой простыни двумя руками тащивший что-то тяжелое… Аночка, не успев еще понять, что это такое, ощутила глухую тоску в груди. Ломовой извозчик, хозяин стоявших саней, городовой и дворник вышли, держась за углы той же простынки, неся без гроба, как в люльке, мертвую Маню, неловко, с трудом поднимаясь по скользким, обледенелым ступеням каменной лестницы из подвала…
Аночка увидела бледное до предела, заострившееся лицо Мани с побелевшими, плотно стиснутыми губами. На груди у неё был приколот, видно рукою Саши, одинокий, букетик искусственных фиалок.
— Куда, куда! — остановил околоточный. — Сюда головой клади! Головой-то сюда! Кто же покойников так-то! — строго заметил он, словно это было самое важное…
По лестнице из подвала последним поднялся со слезами Антон.
— Вот и Нюра пришла проститься!.. Пришла… — сказал он печально. — Вот какая рабочая жизнь-то! А они по царе панихиду пошли служить!.. Вот по ком панихиду им петь!..
— Ну-ну, тише ты, старый дурак! — остановил его городовой.
— И верно, дурак я. Ты, Ваня, не слушай меня, — покорно ответил городовому Антон.
Аночка стояла недвижно, молча глядя, как Саша заботливо, словно спящую, прикрыл Маню краями простынки. Аночка подошла, наклонилась, поцеловала умершую. Из пучка искусственных фиалок она отделила один цветок и спрятала на груди.
— На память об Мане… На вечную память, — сказал Антон понимающе.
Возчик поверх простыни накинул грязную, затасканную в ездках мешковину.
— Была наша Маня — и нету… — всхлипнул Антон. — Выпьем, Сашка, пойдём, за помин! — вдруг добавил он просто…
Бледный, осунувшийся Саша, который до этого не сказал ни слова, не возмутился и не обиделся, только качнул головой.
— Нет, я поеду уж с ней… Узнаю, когда там, как, что… Гроб закажу. Схороню уж по- человечески… — Саша закашлялся. — А вы меня, Аночка, знаете, где найти. Надо будет — зайдёте, — тихо добавил он и сел на сани рядом с покойницей, которую было совсем не заметно, словно в санях на соломе лежал кусок мешковины.
— Ну, трогай. Сам знаешь дорогу, а мы дойдем, — сказал околоточный возчику.
Городовой и околоточный деловито пошли за ворота.
Антон стоял рядом с Аночкой в переулке у ворот, провожая взглядом отъезжавшие сани.
— А наши-то потащились на царскую панихиду! — задумчиво произнёс он. — Ну что же, барышня, — вдруг оживлённо, словно закончив обряд печали, обратился он к Аночке, — ты мне на шкалик пожертвуй, Пойду за её упокой, за твоё здоровье, а самому себе в утеху от горькой жизни… Должно, я теперь в деревню подамся, — внезапно добавил Антон, как будто бы в этот миг он только и принял такое решение.
Аночка достала из сумки, дала ему мелочь, но сама стояла и смотрела на сани, медленно удалявшиеся по улице, смотрела до тех пор, пока они скрылись за конкой, за экипажами, за поворотом…
Зубатовское шествие рабочих и смерть Мани омрачили весь этот день. Идя к дому, Аночка не могла оторваться мыслями от того и другого вместе.
«С какими же думами эти толпы рабочих шли на царскую панихиду? Что это? Воскресение древней легенды о единении царя с православным русским народом? Но царь в свои именины сам заявил, что его опора — шпики и жандармы. Нет, непонятно, убей — непонятно!»
В недавнее время Аночке довелось прочесть зубатовскую книжонку, в которой было написано, что «мелкая» интеллигенция и студенты хотят отнять власть у царя и министров, чтобы самим пожить всласть, но сами они бессильны «поднять бунт», потому-то и стараются сделать это руками и кровью русского рабочего и крестьянского люда; потому-то они и орут о свободе, которая нужна только им. Рабочий же, слава богу и государю, не отрекался от православной церкви и от царя и любит Россию. А если, случается, заработок маловат, то надобно сообща помогать друг другу. С властями, как и с хозяевами, можно обо всем сговориться мирно.
При эхом в книжонке приводились примеры того, как рабочие побеждали хозяев в союзе с полицией, добиваясь мирно прибавки поденной и сдельной оплаты.