собой. Мне было и так и так — всё равно уж пора свалиться. Я чуяла, девка!
Аночка, приведя в порядок комнату, вышла в лавку, вернулась с покупками, затопила печь.
— Хлопотуха моя! — ласково и умиленно сказала Маня. — Гляжу на тебя — и нисколечко мне не совестно, что ты возишься тут для меня. Как сестрёнка пришла. Хорошо? И тебя-то тоска изгрызла, и ты тут со мной позабавишься, отойдёшь от думы… Не так оно вышло-то все, как хотелось!.. Знаешь, Анька, как вспомню я прошлый год, так сердце само смеется — сколько радости было. Во всю свою жизнь не упомню столько…
Ты, Манька, лучше молчи. Завтра доктора приведу, а сегодня лежи, не шуми. Ведь жар у тебя и голоса нет, а ты надрываешься хрипом своим.
— Могила проклятая — этот подвал да цветочки кладбищенские, окаянные, погубили безвременно Маньку, — вздохнула та, но тут же, заметив укор и протест в глазах Аночки, успокоила: — Ладно уж, ладно, молчу!..
Когда пришел Саша, в комнате было прибрано и тепло. Маня дремала.
— Манюшка, очнись. Поедим. Я супу сварила, вот мясо. А хочешь — яичка, — сказала Аночка.
— Угощай, угощай! Хоть напоследок заботу людскую увижу, а то во всю жизнь…
Маня умолкла, словно какой-то комок заткнул горло. Она поднялась, опершись на локоть, и на подушку, на впалую грудь, едва прикрытую ветхой, полурасстегнутой ситцевой кофточкой, закапали слезы.
— Ну, не плачь, успокойся! Не надо твердить себе «напоследок» да «напоследок»! Поправишься, дурочка, — уговаривала Аночка, вытирая ей слезы. — Съешь лучше горячего…
Саша ел мрачно и нехотя, с беспокойством посматривая на подругу: острые ключицы ее выпирали над запавшими ямками, скулы торчали углами, пятнистый румянец горел, как от огня, на впалых щеках…
В разогретой печкой комнатке пахло известкой и банным духом распаренной сырости, да назойливым запахом керосина от старой и тусклой лампешки.
После еды Саша взялся сходить за Савелием.
— Кто его знает, застану, нет ли, — сказал он. — Не застану, так передам.
Пока он ходил, Аночка укрыла больную, отворила в стене скрипучую трубку жестяного вентилятора.
— Закрой ты его, вентилятор этот проклятый, скрипит, пищит, точно в сердце буравчиком точит! — сказала Маня.
Аночка снова прикрыла жестяную крышечку, но воздух все же успел немного освежиться.
— А знаешь что, Анька! Ведь я на неделе умру, — прохрипела больная. — Я чую, как силы уходят. Хоть радости мало видала на свете, а помирать неохота… Савелий намедни был — говорил, что в мае возьмем своё, а то и в апреле. Мне бы ещё раз со всеми на улицу выйти… В мае бы хорошо, весна, и народ, и флаги по ветру… Ну-ну, я молчу, молчу… — Но её не хватало надолго лежать в молчании. — Саша придёт — стихи почитает. Только печальные все. Надсонова сочиненья стихи. А Савелий намедни… — опять начала она.
— Ты молчи, я тебе почитаю стихи, — предложила Аночка. — Слушай. — И она начала: — «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный».
Маня лежала, закрыв ввалившиеся глаза, обведенные темными кругами, как будто уснула. Но когда Аночка закончила чтение, она поднялась на локте:
— Как хорошо-то, Анька! Ты не сама сочинила? Спиши на бумажку, пусть Саша выучит, я велю. Моря я никогда не видала, конечно, а вот ты читала, а я прикрыла глаза и будто все вижу сама, как волны играют, как птица летает, кричит… Хорошо кричит птица! И волны — все хорошо… Я моря не видела, Волгу видала. Как ветер пойдет, по ней тоже волны играют…
Саша вернулся с Савелием.
— Скучаете, Нюра? — сказал он. — Скучное вышло дело. Перехитрили нас Трепов с Сергеем.[50] Можно сказать, самый цвет молодежи теперь засел за решетки. Рыжий письмишко прислал. Говорит, что надеется — не надолго… Зубатовцы по фабрикам выпустили воззвание. Зовут девятнадцатого рабочих идти панихиду справлять в Кремле за упокой Александра Второго. Сто пятьдесят тысяч рабочих задумали склонить к этому свинству. Наша задача сейчас — разъяснять рабочим, кто и зачем затевает этот поход. Удержать, не пустить их!.. Мы призывали на этот день к демонстрации. Но товарищи считают, что ничего не получится. Две таких демонстрации невозможны: полиция может стравить рабочих с рабочими, а этого допустить мы не можем… Сейчас мы ведем борьбу за пассивный протест. Разгром студенчества — это удар, но это еще не разгром социал-демократов. Мы уже в массы рабочих вошли вместе с «Искрои». Теперь мы возьмём своё Первого мая.
Бодрые речи Савелия Ивановича успокаивали Аночку.
— Москва подвела-а!.. Да-а, Москва подвела. Прозевали мы этот зубатовский ход. Хотя не надолго, а все же в Москве победила, выходит, полиция, — признавал Савелий. — Ну ничего. Подерёмся, посмотрим, как дальше пойдёт…
Прощаясь, Савелий сказал Аночке, что через несколько дней сумеет связать ее с одной народной читальней, через которую она получит работу.
— Не забывай меня, Аночка, — слабо прошептала ей Маня, когда она собралась уходить. — Уж, может, не долго мне…
Саша вышел вслед за Аночкой в сени.
— Не нынче завтра! — сказал он. — Я вижу — кончается Маня… Вы вправду зайдите ее порадовать напоследок. Уж как она любит вас, кабы вы только знали…
Он прислонился во тьме сеней головой к покрытой инеем кирпичной стене подвала и затрясся от глухого, беззвучного плача.
Аночка хотела его успокоить, что-то сказать, но сама почувствовала, как горло сдавило спазмой, нарочито закашлялась, чтобы подавить готовое сорваться рыдание, и, неловко ощупывая стену, по скользким, обледенелым ступеням поспешила выбраться наверх…
Погода стояла сырая, скорее мартовская, чем февральская, всю ночь продержалась оттепель, и Аночка слышала, как назойливо падают с крыши капли на отогнувшийся железный карниз у нее под окошком. Пасмурное утро было таким же теплым. На Кудринской площади стояли усиленным нарядом городовые. У домов, как в «царский день», были вывешены трехцветные флаги, которые уныло повисли в недвижном, насыщенном влагой воздухе.
Аночка перешла дорогу ко Вдовьему дому. Навстречу с Пресни двигалась с трехцветными флагами огромная, темная, не очень стройная толпа, которая не похожа была на рабочую демонстрацию — скорее на похоронное шествие. Впереди несли портреты Александра Второго, его царствующего внука Николая и царицы.
Видно, где-то у фабричных ворот или, может быть, у заставы эта толпа была выстроена в ряды, но по пути растянулась. Шагали не в лад, слышались там и тут покашливание и глухой говор многих «людей.
За портретами следовал обвисший на длинном древке трехцветный флаг. В первом ряду, когда шествие почти поравнялось с Аночкой, она увидела и сразу же узнала Федота, знакомца с Прохоровской мануфактуры. Он молча, размеренно шагал, глядя себе под ноги, в серый и рыхлый, подтаявший снег, и казался чем-то обремененным и сумрачным. В одном ряду с Федотом нестройно и без всякого молодечества, вразвалку шли такие же, как и он, солидные, бородастые, чисто одетые, в сапогах и зимней одежде фабричные. Только двое из них о чем-то тихо переговаривались. В дальнейших густых рядах шествия двигались вперемежку мужчины и женщины, потом большая, шумная ватага подростков, которые и на ходу успевали давать друг другу затрещины, кидаться темными, плотно слепленными снежками, подставлять ножки, хохотать, посвистывать. Строгий седой мужчина в желтой бараньей куртке, в валенках под новые галоши и в новеньком картузе с лаковым козырьком строго одергивал их, кое-кого награждая изредка тумаком.
Один поток людей шёл прямо с Пресни. Другой вливался с Грузин. Площадь перед Зоологическим