при этом, что совершают героический, поступок (чем питались их честолюбие и гордыня). Это все говорит как раз об идеологизации подобной «веры», ибо для человека, верующего органически, – не важно, есть ли в его вере героизм, «подвиг» или нет.

– На секунду перебью тебя. Послушай, какие хорошие слова об этом одного московского священника прочла я недавно в газете: «Обращение к религии в качестве смены идеологии – это тягчайший грех! Нельзя заменить Маркса на Христа. Вера – это не идеология. Это жизнь и смерть. Она стоит у колыбели и у гроба…»

– Точно сказано. В 70-е годы эти самые герои веры утверждали, что коммунистическая партия и религия – антонимы, что партия ни за что не признает православия: «Вот уж чего она никогда не допустит…» А я тогда уже понял, что обязательно признает, непременно допустит, более того: с ее партии, стороны будет очень глупо не овладеть этой выгодной силой. Я знал, что так оно произойдет: обязательно и неизбежно.

– Нет, но все же в те годы религия преследовалась действительно. Людей вызывали, мучили, сажали. Я знаю одну учительницу, которую как раз в 70-е годы выгнали с работы из подмосковной школы только за то, что она крестила в церкви своего младенца… Об этом забывать нельзя.

– А кто ж забывает? И сейчас религия может преследоваться – зависит от ее формы. Вроде бы религиозной свободы прибавилось…

– А неугодных священников почему-то убивают и преступление все расследуют и расследуют.

– Да-да-да. Православие хотят приручить сверху, и приручаемое православие ласкают, не убивают. Но есть православие другое, независимое – оно-то и неугодно. Однако в моем романе описан итог этого слияния, а мы сейчас свидетели лишь процесса. Мой роман, повторяю, предупреждение, и я не хотел бы подобного итога, но уверен, что коммунистическая партия желает именно такого результата – приручения и подчинения столь мощной силы, как религия.

– Скажи прямо, ты считаешь, что демократия в нашем обществе обречена на неуспех?

– Нет же. Я предупреждаю о худших вариантах. Но шанс демократического развития остается, он есть. Более того, в перспективе или обязательно демократия победит, или весь мир погибнет. Часто люди с наивностью говорят: «Ну, демократия, а дальше что?» Неверная постановка вопроса. А дальше – ничего! Демократия в отличие от коммунизма не цель, а способ существования, и при демократии разные социальные, национальные, классовые ли группы (как и отдельный человек) могут иметь свои цели или никаких целей не иметь. Она просто создает нормальные условия для развития общества и личности. Демократия – это способ естественного существования, и поэтому Советский Союз, как и все другие страны, рано или поздно к этому придет. Если не погибнет.

– Ты приехал восемь лет спустя после того, как тебя с семьей отсюда выперли, а теперь (уже спустя десять лет) вернулся на родину основательно, получил здесь жилье, включился в нашу жизнь. Что приобрело советское бытие за минувшие годы, а в чем, возможно, деградировало?

– Правду сказать, я еще не включился, а включаюсь – и с большим трудом. А что касается бытия, то вначале было впечатление, что советское общество проснулось, и это чрезвычайно обнадеживало, но когда оно, как ребенок, заговорило, язык его оказался весьма удручающ.

– Ребенок, похоже, «дебильный»?

– Дебильный, это уж, наверное, слишком, но достойный внимания дефектолога. И когда началась перестройка, кое-кто утверждал: «Ну, сатирику теперь в СССР делать нечего». А выяснилось, что тут как раз для сатирика открылось множество новых объектов.

– Почему ты все-таки сюда приехал и не смог бы во всей нашей «деградации» жить?

– Вдали от всего от этого я живу как на пенсии, тут я хотел бы «в одну человеческую силу» хоть немного способствовать возможным позитивным переменам, в которые все равно верю. Только не подумай, что я считаю: вот напечатаю книгу – и все поймут, что они неправильно жили. А все-таки вода камень точит. Главное, обществу (и каждому из нас отдельно) нельзя пребывать в унынии, складывать руки, полагая: 'все равно потонем.'..

– Если бы просто – складывать руки. Хуже: тонуть махая друг на друга руками-кулаками. Как ты думаешь почему в наши дни в нашей стране так называемый национальный вопрос принял столь острые, страшные, уродливые, агрессивные формы?

А если уж говорить о русской литературе, то почему «деревенская проза», зарождавшаяся как честное и совестливое течение, выродилась в явление, отравленное имперскими амбициями? Спрашиваю об этом тебя, поскольку считаю, что ты как раз – да простят меня Pacпутин с Беловым – был и останешься в лучших своих вещах настоящим писателем-деревенщиком…

– Я вообще думаю, что национальные амбиции всегда возникают в среде закомплексованной и ощущающей неполноценность. Те, кого называют «деревенщиками?», – люди литературно одаренные, но с ними случилось все это. «Перестройка» подорвала их литературное владычество, когда они на Олимпе царили, когда у них не было нормальной конкуренции, а напротив, секретарская литература возвышала их репутацию, выгодно ее оттеняя… И вдруг возникает некое брожение, некое движение, среди которого они могли бы и в нынешние годы занять достойное место, если бы не искажающее личность тщеславие. (Кстати, нормальный человек, если на него свалилась даже всемирная слава, не теряет голову и относится к этому скорее как к преходящему недоразумению. Только так: не терять голову при большом успехе и не терять достоинства, если тебя не замечают.) Эти, и национальные и имперские, амбиции литрусофилов – от нынешнего комплекса неполноценности. И тоже, надо сказать, от номенклатурного «генеральского» мышления.

– Вспомнила сейчас, что в повести «Шапка» выведен, такой персонаж – поэт Василий Трешкин, «решивший изучить и понять загадочное поведение сионистов». Этот трагикомический шарж – лучший ответ на мой предыдущий вопрос. А вообще откуда взялась твоя повесть «Шапка»?

– К ее первой публикации в журнале «Континент» есть эпиграф: «Эта шапка сшита из шинели Гоголя».

– А почему ты потом эпиграф снял?

– Скажу, почему. Мне очень важен эффект достоверности, а такой эпиграф сразу настраивает читателя на сочинение – это как бы литературно-ассоциативная игра.

– Вот-вот. У тебя вообще репутация писателя абсолютно не филологического, сугубо жизненного, далекого от литературных реминисценций. Впечатление обманчивое (и, как я теперь вижу, сознательно тобою поддерживаемое) – на самом деле ты отнюдь не «дитя природы» и в каждой своей новой вещи полемически шьешь новую прозу из материала мировой культуры. Тут и фольклор, и Рабле, и Салтыков-Щедрин, и Гоголь. Но это к слову, извини, что перебиваю.

– Ничего, перебивай! Я действительно прячу концы в воду, у читателя пусть возникают всякие ассоциации, но – помимо меня. Я уже говорил, что мои духовные учителя – это в первую очередь Гоголь и Чехов, я всю жизнь колеблюсь между ними. В «Шапке» я максимально для меня приблизился к Гоголю, причем не конкретно к «Шинели» – глубже. Гоголь сказал как-то, что всех своих героев со всеми их недостатками он списывает с себя. Так вот, в связи с «Шапкой» тоже искали прототипов. Дескать, я с того-то или с того-то пишу. Нет. В данном случае, хотя никто об этом не догадывается, главный прототип Ефима – я сам. Самоирония помогает держать дистанцию и скрывать даже от себя самого, что я, как Ефим, тоже хочу получить шапку получше, которая бы меня отличала от тех, у кого ее нет. Все эти мелкие амбиции во мне есть, но я их, естественно, сам в себе давлю. И страхи я часто испытываю те же, что и мои герои.

– Страх есть внутри каждой личности, он закодирован в человеческой природе, но одни борются с ним, а другие не считают это нужным.

– А я бы сказал иначе. Во мне есть два страха – страх совершить некий поступок и страх не совершить его: тогда всю жизнь буду ощущать себя подлецом. И страх перед вторым делает меня

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату