расположились командиры – около сорока человек. В другой – около четырехсот солдат, изможденных, простуженных, слившихся в единую многоголовую массу.
Когда Шульгин откинул тяжелый брезентовый полог палатки, он задохнулся в густом горячем пару. Этот пар поднимался от мокрой одежды, от лихорадочного дыхания, от тлеющих окурков, спрятанных в кулаках, от сырых побуревших портянок, расстеленных на коленях.
Андрей тщетно пытался найти своих, всматриваясь в картофельную груду стриженых голов. Наконец в дальнем углу выросла знакомая фигура, замахала Шульгину рукой:
– Товарищ лейтенант, все наши здесь… В номерах люкс… – Андрей узнал голос Матиевского. – Пробирайтесь к нам. Здесь настоящий цирк. Лежбище афганских котиков…
Шульгину предстояло пройти около десяти метров, но это оказались очень тяжелые метры. Десятки босых ног, сплетенных рук, худые ребра, запрокинутые головы, тонкие, едва обтянутые кожей скулы – все это качалось у него под ногами, заваливалось, дрожало, бредило, покрывалось болезненной испариной.
– Как вам наши удобства, товарищ лейтенант? – лицо Матиевского мерцало в сумраке блестящим красным пятном.
Шульгин дернул плечами:
– Жуткое свинство… Пальцем ткнуть некуда. Позаботились о вас…
– Да что вы, товарищ лейтенант… Позаботились, дальше некуда! Мы уж запомним эту заботу. Эту руку помощи… Жаль только, никому до нее не дотянуться…
– Потому что эта рука не желает пачкаться, – вяло вмешался в разговор сонный Богунов.
Из глубины палатки донеслись протяжные стоны и тотчас следом за ними взрывы кашля, сухого, локочущего, лающего, булькающего. Богунов, разбуженный оглушительным кашлем, приоткрыл глаза, сверкнул белками глаз, произнес коротко:
– Во-о… Помойная яма, – и опять уткнулся носом в колени.
– Как только не приходилось спать на этой операции, – Матиевский затянулся из крохотного окурочка, – и по пояс в воде, и в глиняной каше, и засыпанными землей, и на камнях калачиком. Впрочем, спать – шикарно сказано. Так – один глаз на часок закрыт, другой вытаращен, как блин. Но эта ночь, конечно, настоящий подарок любящего нас начальства. Сон столбом. Теперь я понимаю, как уютно в братской могиле. Кстати, как там, в офицерской палатке, товарищ лейтенант? Не тесно?
Шульгин почувствовал скрытый упрек:
– В офицерской палатке, Сережа, действительно спят лежа. Кто на боку, спиной к спине, а кто и раскинулся, как младенец…
– Ага, субординация, значит, соблюдается. Вот так… Солдатам – товарная теплушка… Солдатам – телячий загон, в котором можно только мычать и блеять…
– Сергей!.. – Шульгин одернул солдата, краснея и мучительно сознавая, что должен что-то сказать…
Матиевский махнул рукой:
– Да я понимаю, товарищ лейтенант. Пустой разговор на эту тему. У нас ведь самая демократичная армия, не так ли, товарищ лейтенант? У нас ведь равенство и братство! Человек человеку друг, товарищ, брат… И те братья, которые в товарных теплушках, очень должны этим гордиться, – Матиевский глубоко затянулся обжигающим дымком. – Вот и гордимся, что еще, слава богу, не сидим за колючей проволокой. Правильно? Гордимся нашим денежным довольствием – целых семь рублей на брата в месяц. Так нас вознаграждают за воинский труд. Гордимся, что нас кормят на целый рубль в день. – Зло сдвинул белесые брови. – А ведь каждый из нас, «афганцев», знает о войне больше, чем любой выпускник военного училища… Каждый может не сегодня-завтра получить свой кусок свинца в лоб. Я уже не говорю об увечьях, ранениях и болезнях. Но нас всех под одну гребенку – семь рублей в месяц, и вот такое место в вонючей палатке. Что же это, скажите, товарищ лейтенант?.. Дешево же ценят нашу кровь! Может, потому и льется она так щедро в Афганистане, что обходится государству семь рублей в месяц. Нам платят идеями. Только эти идеи о равенстве и братстве трещат по швам, когда сидишь среди четырех сотен больных солдат в одной палатке, а в другой палатке раскинулись, как младенцы, эти кормильцы идеями…
Матиевский вытер с лица липкую испарину.
– Вот зато, когда об Афганистане начнут говорить и писать, окажется, что все, от солдата и до маршала, гнили в одних окопах и ели одинаково черствый солдатский хлеб. И все награды будут заслуженными. И хозвзводовские сержанты и прапора будут в Союзе выпячивать грудь с ворованными наградами перед нами, окопной голью с пустыми гимнастерками. А как же – на груди у них будет мерило ратного труда.
Помрачневший Шульгин молчал.
– А что будет с нами, когда мы вернемся домой? – Матиевский нахмурил брови. – Мы ведь и не воевали, согласно заявлениям в газетах. Первым «афганцам» в Союзе вообще запрещали носить боевые ордена. Их прятали в кошельках вместе с мелочью. Нашим женам и матерям до сих пор запрещают говорить, где мы находимся. Наших товарищей хоронят тайно и безгласно. Нас всех призывают к молчанию и пытаются забыть о нас немедленно, будто нас нет.
Андрей затряс головой.
– Правительство не может о нас забыть. Я уверен, будет постановление, и нас признают участниками боевых действий, окажут помощь всем, дадут льготы как ветеранам…
– Только не при этом строе, – Матиевский сощурил глаза.
Шульгин вздрогнул. Матиевский смотрел на него колючим взглядом.
– Сразу видно, что вы, товарищ лейтенант, политический работник. Будете упираться до последнего, но надеяться и верить в какое-то благополучие. Очень трудно снять розовые очки. Но мы уже не мальчики. И эта необъявленная война на многое раскрывает глаза. Льготы нам, возможно, дадут… Но, скорее всего, они будут такими же, как и эта палатка.
Шульгин выбрался из солдатской палатки и долго еще бродил вокруг под начавшимся дождем по раскисшей весенней земле. Проверял выставленные посты. Слова Матиевского не выходили из головы. Горели огнем щеки.
Из солдатской палатки доносился болезненный кашель, короткие стоны, всхлипы. На какое-то время вдруг поднялся под брезентовым пологом неясный гневный ропот, свист, грубая возня, и опять кашель и дрожащий храп…
Смутная тень судорожно метнулась от солдатской палатки. Согнутая фигурка поспешно нырнула в офицерский шатер, и тут же раздался бесцеремонно громкий раздраженный голос. Андрей зашел в офицерскую палатку и, как и предполагал, столкнулся с начальником политотдела.
– Шульгин, – засвистел угрожающе низкий сиплый голос, – до каких пор это будет продолжаться?
– Что случилось? – Андрей спросил спокойно и равнодушно.
– Солдаты нарушают все пожарные инструкции. Безобразие! Каждый второй курит там, в палатке, – начальник политотдела возмущенно размахивал руками, сжимая в ладонях увесистый темный предмет. – Люди разболтаны до предела. Они неуправляемы. Я потребовал прекратить курение… Я потребовал, и вот… В меня швырнули сапогом, – подполковник Замятин сунул Андрею в руки грязный кирзовый сапог. – Я уже не говорю, что меня освистали… Грубо обложили матом… Это неуправляемое стадо скотов, а не солдаты.
Начальника политотдела трясло от негодования.
– Я приказываю, лейтенант Шульгин, тщательно разобраться, найти виновных и немедленно доложить мне. Кстати, на сапоге может быть написана фамилия, – он брезгливо посмотрел на грязную кирзу.
Андрей равнодушно пожал плечами:
– Солдаты курят в палатке потому, что физически не могут из нее выйти. Вы сами пробовали, товарищ подполковник, сделать внутри палатки хоть один шаг? Это невозможное дело. Да и курить вне палатки – значит получить пулю в лоб. Для опытного снайпера пустить пулю на огонек сигареты – секундное дело. Более-менее военному человеку это должно быть понятно. Я тоже был недавно в солдатской палатке. Но я увидел и понял там совершенно другое…
– Товарищ лейтенант, вы, я вижу, не понимаете всей серьезности момента. Политическому работнику нанесли оскорбление действием. Вы понимаете, что это такое?