Сам митрополит приехал к Василию Васильевичу нежданно-негаданно в неурочный час, после обеда, когда, по обычаю, в хоромах княжих все спать собираются. Всполошил всех приезд этот — и княжое семейство, и слуг дворских, и стражу.
Владыка же Иона прошел прямо в трапезную, где застал великого князя еще за столом. Вслед за ним, не видя запрета, пришли туда и многие из дворских слуг.
— Прости, государь, без зова пришел, — проговорил владыка, благословляя всех. — Спешу аз поведать тобе: исполнился ныне гнев божий над греками за унию их и ереси латыньские — пал Царьград от руки салтана турского, от безбожного Магмета, Амуратова сына. Царь же православный Константин убиен в честном бою, и глава ему, убитому, отсечена и положена во святой Софии…
Заплакали кругом все, заохали, запричитали, а Василий Васильевич, в слезах весь, воскликнул:
— Откуда же весть сия грозная?
— Пригнал в Москву из Сурожа[132] один от наших сурожских гостей,[133] Федор Сидорыч Лыткин. Он мне сей вот часец о всем сказывал. Набегли, баит, греки во множестве в Орду Крымскую из Царьграда. А взяли турки Царьград обманом.
Послал Магмет к наместнику цареву сказать: «Сотвори так, дабы аз взял Царьград, приступая. Аще сотворишь, то поиму дщерь твою в жены, и будеши мне отец и вторый в царстве моем». Сей же, забыв бога и народ свой, сотворил властолюбия ради воровство злое, указал Магмету, где во граде стены слабые. И, бив пушками по трухавой стене, взяли безбожные турки Царьград, и святы церкви разорили, а из Софии великой мечеть учинили.
Людей множество посекли мечом, иных в море потопили, иных же в рабство обратили…
Митрополит умолк, подавленный горестью, а кругом снова все плакали и вздыхали со скорбью.
— Неужто господь наместника не покарал? — воскликнул Курицын, обедавший в эти дни с княжим семейством. — Неужто он воровством добро добыл?
Поднял голову владыка и молвил сурово:
— Господь, наказав греков за ереси их, наказал и сего злодея.
Наместника того злой смерти предал Магмет, повелел живым в котле сварить.
Наперед же рече ему со смехом: «Как же ты мне хочешь верен быти, когда так своровал пред законным государем своим?»
— Поделом вору и мука! — воскликнул Илейка, стоявший возле дверей. — Какую святыню нечестивый предал!..
— Помнишь, государь Иван Василич, — обратился владыка Иона к Ивану, — когда еще ты мал был, яз тобе сказывал. Погибнут греки за грехи своя, а наша церковь русская и наша держава третьим Рымом воссияют! Ныне Русь наша — глава всему православию вселенскому. Будет и Москва глава всея Руси, вольной Руси, когда ты, да поможет тобе бог, иго татарское сокрушишь…
Митрополит встал, приблизился к Ивану и, осеняя его крестным знамением, сказал:
— Благословляю на сие ныне. Аз, грешный, хоть и не доживу до славы той, а верую: свершит сие господь твоей рукой, ибо время уже созрело, и жатву сымать приходит пора…
Взволновался Иван, со слезами облобызал руку владыки, а Василий Васильевич радостно молвил:
— Да будет воля господня!
Когда уходил митрополит, Марья Ярославна, приняв от него благословение, спросила:
— Скажи, отче, как здрава государыня, ежели тобе о сем ведомо?
— Был аз у нее днесь после обедни, просфору ей принес. Все так же лежит, не вставая, и видна уж печать смерти на лице ее. Ты, государыня, возьми княгиню-то Марьюшку от нее, дабы не зрило дите предсмертные муки…
Услышав это, изменился в лице Иван от боли, пронзившей его.
На третий день после приезда владыки прибежала от Вознесенья к Марье Ярославне Ульянушка.
— Отходит стара княгиня, — говорила в слезах она, — сей часец повелела к соборованию приступать, а мать игуменья все нарядила. Уже приступают…
Узнав об этом, приказал Василий Васильевич немедленно подавать колымаги для всего семейства. На площади услышал Иван, что у Вознесения звонят отходную. Когда же они вошли к бабке, в келье уже пели монахини, были попы с игуменьей и архимандритом. Увидев на бабке черную рясу с большими белыми крестами, понял Иван, что бабка приняла уже схиму. Он приметил, как неподвижное, бледное лицо бабки с запавшими вглубь глазами и заострившимся носом вдруг оживилось слабой улыбкой и глаза просветлели, когда она увидела сына и внуков…
— Сыночек, — тихо заговорила она, — Марьюшка, внукушки…
Но, вдруг ослабев, замолчала, и глаза ее потухли. Василий Васильевич всхлипнул и проговорил глухо:
— Матушка, родная, где ты?
Он протягивал руки вперед и, при помощи Васюка отыскав руку матери, припал к ней с горестным лобзанием. Когда же мать с трудом подняла свою правую руку и положила ему на голову, плечи его стали вздрагивать.
— Благослови тя господь, — чуть слышно в тишине общей промолвила она, — прими мое благословенье…
Марья Ярославна, всхлипывая, помогла ей приподняться и поцеловать сына. И снова ослабела Софья Витовтовна, и лицо ее потемнело. Иван и братья его приблизились к ней. Все они целовали у нее руку, а она лежала неподвижно, и только глаза нежно глядели на внуков…
Приехал владыка Иона и, взяв от духовника старой государыни «святые дары»,[134] подошел к ее ложу. Глаза Софьи Витовтовны были закрыты.
Митрополит, произнеся отпущение грехов, коснулся ложечкой уст ее. Софья Витовтовна, с трудом подняв веки, узнала владыку и причастилась. Монашки зажгли свечи и запели молитву на исход души.
Ощутил вдруг всем сердцем Иван — уходит от них куда-то бабка, и никогда, никогда уж не будет ее с ними. Слезы неудержимо потекли у нее по щекам. Глядит он, не отрываясь, на нее и видит: почти перестала дышать она, и страшно так дрожит у нее что-то около самого рта. Вдруг судорога прошла по всему ее телу и подняла ей голову.
— Круг Москвы собирай! — неожиданно громко молвила Софья Витовтовна и, упав на подушки, вытянулась вся и застыла неподвижно…
После смерти Софьи Витовтовны ближе стал Иван с отцом своим. Правда, все своевольнее делался Василий Васильевич, но и часто грустил он, а после дней ярости и гнева — помногу молился.
— Сыне мой, — заговорил он как-то с печалью. — К сорока годам подошел яз. И, стоя во тьме земной, стою один ныне и перед тьмой вечной… Почти вот месяц, как умерла матерь моя, а забыть сего не могу. Живой стеной заслоняла она меня от пропасти смертной, а ныне яз уж на самом краю…
Василий Васильевич вдруг умолк, а Ивану почудилось, что отец хочет еще о чем-то сказать, но не решается.
— Батюшка, — усмехнувшись, сказал Иван, — вспомнил яз, что Илейка мне про Шемяку молвил: «Князю-то Димитрию отрыгатся ныне, чаю, с горечью все, что в Москве он сожрал…»
Василий Васильевич вздрогнул и засмеялся, но странно как-то, словно заплакал от волнения внутреннего.
— Хочу тобе поведать, — начал он и, вдруг отмахнувшись рукой, сказал: — Нет, нет! Вборзе сам все уразумеешь…
Потемнел лицом весь и проговорил, обратясь к Васюку:
— Одень меня. Поедем мы к вечерне в храм великих мучеников Бориса и Глеба. Отца Ферапонта послушаем. И ты, Иване, иди со мной…
В церкви той служил в этот день по случаю престольного праздника дьякон от Михаила-архангела Ферапонт, любимец великого князя.
Июльское солнце стояло еще высоко, когда оба князя всходили на паперть, но жар уж свалил. В воздухе тянулась легкая свежесть, а из церкви, где гудел голос Ферапонта, пахло ладаном.
— Тихо, свято и мирно тут, далеко от суеты нашей греховной, — с умилением сказал Василий