И все же прокурор не хотел складывать оружия.
— Я выдам вам один секрет, — сказал он юноше. — Передо мной лежит пространное прошение о вашем помиловании. Если все то, что здесь написано, соответствует истине, вы не обычный преступник. Ребенком вы увлекались живописью. Вас считали «книжным червем». Вы были мягким и мечтательным юношей. Но после войны вы сразу изменились. Трудно поверить, что человек вашего склада мог совершить такое тяжелое преступление, говорится в прошении о помиловании. И у меня это тоже не укладывается в голове, с тех пор как я вас лично знаю. Мне сказали, что школьные товарищи любили вас. Говорят также, что как-то при встрече с прежними соучениками вы со слезами на глазах возмущались легкомыслием и распущенностью нынешней молодежи. Невозможно представить себе, что ваша любовь ко всему чистому и прекрасному бесследно исчезла… Преступление, в котором вы изобличены, совершено, его не скинешь со счетов. Но лично я стою за то, чтобы с ненавистью карать само преступление, а не того, кто сбился с пути… Смотрите на меня, пожалуйста, как на своего друга… Я хочу видеть в вас человека… Неужели вы этого не понимаете? Но Кадзуо остался непреклонным, хотя, как он мне позже признавался, слова прокурора его сильно тронули. Он поступил так, как велело ему его «своевольное сердце»: поставил свою подпись — отпечаток пальца — на протоколе, в котором сам давал себе уничтожающую характеристику, рисуя себя расчетливым и жестоким убийцей.
Прокурор был недалек от истины, предполагая, что Кадзуо, собственно говоря, решил использовать аппарат юстиции для того, чтобы свести счеты с собственной жизнью. Мысль о самоубийстве преследовала его уже давно — и тогда, когда он разорвал свою хрестоматию, и тогда, когда в первые недели после «пикадона» он писал свое стихотворение о дожде. Узнав о предательстве Юкико, юноша сразу же попытался покончить с собой.
Преступление, совершенное Кадзуо, было на редкость непродуманным, каким-то легкомысленным. Захватив добычу, юноша так и не предпринял серьезной попытки к бегству. Наконец, странным было его поведение и во время следствия. Все эти факты, вместе взятые, заставляли предположить, что и убил-то он из желания покончить — и притом наиболее верным способом — с собственной жизнью. Не валютчик Ямадзи, а сам Кадзуо М. был той жертвой, за которой он гнался и которую теперь наконец настиг…
Согласно японскому судопроизводству, публичный допрос обвиняемого и свидетелей происходит не на одном или нескольких примыкающих друг к другу по времени судебных заседаниях. Процесс тянется очень долго, с интервалами в недели, а зачастую и в месяцы; на отдельных заседаниях рассматриваются разные аспекты «дела». В результате с октября 1950 года по август 1951 года Кадзуо М. пришлось терпеливо снести не менее шести публичных допросов. В промежутках между заседаниями суда он вел свой дневник, в котором ясно отразились его душевные сомнения и страхи.
Однажды ночью, когда Кадзуо, как обычно, ворочался без сна на нарах, у его двери раздался звон ключей — пришел тюремный надзиратель.
— Эй, ты, к тебе посетитель!
Кадзуо вскочил, натянул брюки, хотел было застегнуть пояс, но вспомнил, что пояс у него давно уже отобрали. Дурацкая необходимость придерживать брюки, когда он стоял или должен был пройти хотя бы шаг, унижала юношу больше, чем что бы то ни было на всем протяжении его долгой тюремной жизни.
Там, в углу комнаты для свиданий, сидел, согнувшись в три погибели, тот, кого он больше всех ждал и уже не надеялся увидеть, — его отец.
Они посмотрели друг на друга. В глазах Сэцуо М. застыло выражение печали и отчаяния, какое появлялось в «их в те редкие минуты, когда он, забыв о своей наигранной молодцеватости, признавался: «В семье моей жены все — люди уважаемые. А я? Я никуда не гожусь».
— Кадзуо, что ты наделал? — сказал отец. — Мне стыдно наших предков и всех окружающих… Я даже пытался покончить с собой, чтобы замолить твои грехи… Но… и тут мне не повезло.
Потом Сэцуо М. попытался придать своему тону надменность.
— Я искуплю твое преступление. Я буду работать на благо общества. Загоню себя до смерти.
Больше всего Кадзуо хотелось обнять отца. Но даже сейчас он не осмеливался подойти к нему. Сэцуо М. протянул сыну маленький сверток.
— Я трудился над этим всю ночь. Это — мой последний дар… Но я хочу сказать тебе еще несколько слов. Собственно говоря, виноват не ты. За все несем вину я и твоя мать. Прости мать. Она прилагала все силы, чтобы воспитать из тебя порядочного человека… Ты должен обратить свой гнев на меня, на твоего отца… Понял, Кадзуо?.. Все в порядке, Кадзуо! У меня к тебе только одна просьба: держись стойко, мой сын!
После ухода отца Кадзуо разрешили в присутствии надзирателя развернуть завернутый в газетную бумагу сверток. Он немного помедлил, ибо это было драгоценное мгновение: отец никогда ничего не дарил ему. Но надзиратель был нетерпелив, он торопил заключенного. Медленно разворачивал Кадзуо последний дар отца. В свертке лежали соломенные сандалии с черно-белыми ремешками.
На лице надзирателя появилось выражение ужаса. Посмотрев на него, Кадзуо осознал то, во что он в первую секунду не хотел поверить: отец подарил ему сандалии, какие надевают мертвецам на церемонии погребения.
«Сандалии смертника! — стучало в мозгу у Кадзуо. — Сандалии смертника. Он сказал мне, что я должен умереть. Вот какой у меня отец. Он всегда любил выражаться намеками и загадками, вместо того чтобы ясно сказать, что он думает и чего хочет. Своему собственному детищу он приказал умереть. Он хочет, чтобы его сын исчез, превратился в ничто, испарился, как капли крови на ноже гильотины. Другой человек поднял бы на ноги весь мир. Он кричал бы: «Спасите моего ребенка!» Но мой отец поступает иначе.
Накануне решающего заседания суда Кадзуо записал в своем дневнике:
«Всю предыдущую ночь я прижимал к сердцу сандалии, которые подарил мне отец… Когда я проснулся, они были мокры от слез. Как давно я не видел во сне мать и сестру! Отец, мысленно я уже ношу их, твои сандалии. Время от времени я полирую их о пол и разглаживаю. Я хочу, чтобы они стали совсем мягкие и были мне по ноге… Под ножом гильотины я буду стоять в этих сандалиях и гордиться ими. Ведь это единственное доказательство любви отца ко мне…»
Изучая в архиве окружной прокуратуры «дело Кадзуо М.» — объемистый том стенограмм допросов, я и мой помощник Каору Огура наткнулись на один факт, о котором Кадзуо М. не упоминал ни в разговорах со мной, ни в своих записях. Однако как раз этот факт решил судьбу обвиняемого.
28 июля 1950 года на допросе у прокурора Такаси Мориваки Кадзуо М. показал следующее:
«2 января с.г. я упал с лестницы и сломал себе обе руки и несколько ребер. Мне показалось, что я повредил себе также череп. С тех пор я стал очень нервным; люди даже утверждали, что я истеричен. Я очень сильно ушибся, на черепе у меня появилась небольшая трещина. Тем не менее я не потерял памяти. После выписки из больницы я с трудом двигал обеими руками, это привело меня в уныние. 14 февраля я выпил крысиный яд. пытаясь покончить жизнь самоубийством. Но в начале марта руки, ребра и голова у