– Не говори больше ничего. Оставь это. Чем больше ты говоришь, тем хуже. Все кончено.
Но не успел Тонио произнести эти слова, как понял, что Гвидо приближается к нему.
И как только он подумал, что, конечно же, ударит этого человека, то почувствовал, что разворачивается к нему. Похоже, в таком состоянии он не мог сопротивляться. То есть только сам Гвидо мог защитить его от жестокости Гвидо. И когда учитель снова прошептал: «Ты – моя жизнь», в его словах звучала такая мука и такое страстное желание, что Тонио тут же отдался ему.
Гвидо целовал его медленно, с наслаждением. Страсть накатывала волнами, то вознося Тонио ввысь, то чуть утихая, но лишь перед тем, как снова подняться.
Когда же все было кончено и они лежали близко, переплетясь руками и ногами, Тонио прошептал Гвидо на ухо:
– Объясни мне, как понять это. Как ты смог так сильно обидеть меня и при этом ничего не почувствовать? Я бы ни за что на свете не причинил такую боль тебе, клянусь.
Ему показалось в темноте, что Гвидо улыбнулся. Но это была не кривая ухмылка, нет. Скорее, эта улыбка таила в себе печаль, а за его вздохом скрывалась тяжесть какого-то прежнего опыта.
И обнял он Тонио с каким-то отчаянием: прижал к груди так крепко, словно кто-то собирался его отнять.
– Придет время, мой прекрасный, и ты это сделаешь, – сказал маэстро. – А пока покажи мне свою великодушную щедрость.
У Тонио слипались глаза. Помимо своей воли он проваливался в сон. Он хотел возразить Гвидо, но ему казалось, что он упустил какую-то важную часть загадки, хотя и успел разглядеть, насколько она сложна. В душе его роились какие-то страхи, которых он не мог озвучить, но он знал, что в этот миг Гвидо любит его, а он любит Гвидо и что если он попытается нащупать упущенную часть загадки, то опять почувствует себя глубоко несчастным.
Он смирился с этим. Чувствуя себя бессильным что-либо изменить, смирился. Последующие дни показали, что он поступил мудро: Гвидо теперь принадлежал ему еще больше, чем прежде.
Но один горький урок Тонио усвоил: не Гвидо удерживал его от знакомства со светловолосой девушкой. Ее картины, словно в насмешку, вспыхивали то и дело в его памяти. Он испытывал чувство вины за то, что пошел тогда в часовню, потому что знал теперь, что мог бы приблизиться к ней, не вдаваясь в объяснения перед Гвидо, и тем не менее не осмелился это сделать и всякий раз, когда она оказывалась на его пути, лишь неловко молчал и чувствовал себя совершенно несчастным.
Но в последующие месяцы любовь к Гвидо наполняла и успокаивала его сердце. Иногда, впрочем, его мучила мысль о том, что у Гвидо есть еще и графиня. Но с ним маэстро был более нежен и ласков, чем раньше, возможно, потому, что сам получил наконец признание как композитор, а ведь он так долго к этому стремился.
Когда снова наступили теплые месяцы года, а с ними неизменные праздники и шествия – и периодические прогулки с Паоло по живописным окрестностям, – стало ясно, что Гвидо чрезвычайно востребован.
Ему были переданы лучшие студенты-композиторы, новичков от него забрали, а с Тонио, считавшимся его звездным учеником, и Паоло, способным удивить любого, он привлекал теперь больше великолепных певцов, чем мог принять.
Школьный театр теперь почти полностью передали в его управление, и, хотя маэстро нещадно всех гонял, Тонио все больше любовался учителем, совершенно неотразимым в новых костюмах, оплаченных из его, Тонио, кошелька.
Получив власть, Гвидо стал мягче. Теперь он гораздо реже сердился. А властность его была столь естественной, что Тонио испытывал тайное и острое наслаждение от одного лишь касания руки учителя.
Маэстро Кавалла просил Гвидо не слишком давить на Тонио. И все же настоящая работа Гвидо с ним началась лишь с того момента, как тот начал выступать.
Перед рампой Гвидо были лучше заметны слабости и сильные стороны Тонио. И хотя маэстро неустанно изнурял своего лучшего ученика упражнениями и написал для него много разных арий, лишь благодаря арии кантабиле, исполненной печали и нежного чувства, он понял, в чем заключается исключительность Тонио. Бенедетто хорошо удавались трюки. Он мог виртуозно справляться с высокими нотами, а затем с обескураживающей легкостью переходить в диапазон контральто. Слушая его, публика ахала, но не в его силах было заставить ее плакать.
А вот Тонио это удавалось каждый раз.
Между тем король Карл Третий, правивший Неаполем уже два года, решил построить свой собственный театр. В несколько месяцев строительство было завершено, и старый театр Сан-Бартоломео был снесен.
И хотя все восхищались тем, с какой скоростью воздвигается здание, в вечер открытия не что иное, как интерьер театра, вызвало вздохи восхищения и благоговения.
В театре Сан-Бартоломео зрительный зал имел устаревшую четырехугольную форму. Этот же представлял собой подкову с шестью ярусами. Но восхищение вызвал не столько впечатляющий размер зала, сколько его изумительное освещение. Впереди каждой ложи было установлено зеркало, по обеим сторонам которого горели свечи. Когда эти свечи зажигались, зеркала тысячекратно усиливали во всех направлениях свет их крошечного пламени. Это было незабываемое зрелище, затмить которое мог лишь талант примадонны, Анны Перуцци, и ее соперницы, контральто Виттории Тецци, которая прославилась мастерским исполнением мужских партий. Опера, дававшаяся на открытие, «Ахиллес на Сиросе», была написана по свежему либретто Метастазио композитором Доменико Сарри, которого неаполитанцы любили уже много лет.
Сцену оформил один из лучших декораторов того времени, Пьетро Риджини, и все представление оказалось в самом деле просто великолепным.
У Гвидо и Тонио были на весь сезон сняты места в передней части партера, удобные кресла с подлокотниками. Поэтому они вполне могли сколько угодно опаздывать, а так как кресла в первых рядах стояли довольно свободно, то, прибыв в середине представления, они никому не мешали, когда проходили на свои места.
Конечно, все знали, что монарх не слишком интересуется оперой, и шутили, что он построил такой вместительный театр для того, чтобы самому разместиться подальше от сцены.
Но глаза всей Европы более чем когда-либо были теперь обращены к Неаполю. Его певцы, композиторы и музыка намного превзошли венецианских мастеров. А те уже давно затмили Рим.
Однако, насколько Гвидо было известно, Рим по-прежнему оставался местом, где происходили дебюты певцов-кастратов. Даже не рождая собственных певцов и композиторов, Рим оставался Римом. И маэстро постоянно напоминал Тонио об этом.
Прогресс Тонио изумлял всех. Но хотя он спел уже четыре арии в опере, поставленной в консерватории осенью, а вечера проводил с Гвидо где-нибудь в городе, он по-прежнему иногда трапезничал со своими товарищами-студентами, отдыхал с ними после обеда и не отказывался от выполнения всей необходимой работы за сценой.
Но вскоре после второго Рождества, проведенного им в Неаполе, у Тонио произошла стычка с одним из юношей, бравших уроки фехтования, и она оказалась столь же опасной, как его противостояние с Лоренцо за год до того.
В тот день Тонио плохо соображал и был необычайно вялым, безразличным ко всему, что видит и слышит.
Утром он прочел очередное письмо Катрины Лизани, в котором тетушка сообщила ему, что его мать произвела на свет здорового сына. Ребенок был рожден пять месяцев назад: уже почти полгода он жил на этом свете.
Противная слабость разлилась по всему телу Тонио, и он неожиданно для себя начал беззвучно молиться. «Да будешь ты здоров телом и ясен разумом, – чуть ли не шептал он. – Да получишь ты благословение и от Бога и от людей. Если бы я был на твоем крещении, я бы сам поцеловал твой нежный маленький лобик».