удосужился ли какой-нибудь маэстро проверить его голос, прежде чем сделка была совершена. Он не мог этого вспомнить. Возможно, он попал в их сети как случайная ценная добыча.

Но все это Гвидо узнавал по обрывкам дошедших до него слухов и ни с кем не делился своими открытиями. Ведущий певец в хоре, солист на консерваторской сцене, он уже писал упражнения для младших учеников. В возрасте десяти лет его повезли в театр слушать Николино, дали ему личный клавесин[5] и разрешение оставаться допоздна, чтобы практиковаться. Теплые одеяла, хороший костюм и многое другое были наградами, о которых он не смел бы и заикнуться. К тому же его то и дело возили петь перед восхищенной публикой в блеске настоящего палаццо.

К тому времени, как на втором десятке жизни Гвидо начали обуревать разные сомнения, он уже успел заложить для себя отличный фундамент в учебе и дисциплине. Его голос – высокий, чистый, необычайно легкий и гибкий – считался теперь общепризнанным чудом.

Но, как это бывает с любым человеческим созданием, несмотря на мутацию, связанную с оскоплением, кровь предков продолжала оказывать влияние на его формирование. Отпрыск смуглых и коренастых людей, он не мог вырасти таким же высоким и тонким, как тростиночка, евнухом, как многие другие кастраты. Его фигура была скорее тяжелой, пропорциональной и внушающей обманчивое впечатление силы.

И хотя в его курчавых каштановых волосах и чувственных губах было что-то от херувима, темный пушок над верхней губой делал его лицо более мужественным.

На самом деле он выглядел бы очень привлекательным, если бы не два обстоятельства: его нос, сломанный при падении в раннем детстве, был расплющен так, словно по нему пришелся удар какого-то гигантского кулака. А в его карих глазах, больших и исполненных чувства, порой поблескивали хитрость и жестокость – наследие его крестьянского происхождения.

Его предки были неразговорчивы и расчетливы, Гвидо же вырос упорным учеником и стоиком. Его предки занимались тяжким трудом на земле, он немилосердно жертвовал собой ради музыки.

Но ни в манерах, ни во внешнем облике Гвидо не было никакой грубости. Более того, воспринимая своих учителей как образец, он усвоил все, что мог, из их изящных манер, а также из преподаваемых ему поэзии, латыни и классического итальянского.

Итак, он превратился в молодого певца весьма представительной наружности, необычные черты которой лишь придавали его облику волнующую соблазнительность.

Всю жизнь кто-нибудь да говорил о нем «Как он уродлив!», но всегда находился другой, кто восклицал при этом: «Но как он красив!»

Однако об одной своей особенности он даже не подозревал: в его внешности словно таилась угроза. Его предки были более грубы, чем те животные, которых они разводили, и он сам выглядел как человек, который способен на все.

И поэтому он, хотя сам и не подозревал об этом, был окружен своеобразной защитной оболочкой. Никто не пытался задирать его.

А в общем, все, кто знал Гвидо, любили его. Обычные мальчики искали его дружбы так же, как и евнухи. Скрипачи души в нем не чаяли из-за того, что он очаровывался каждым из них по отдельности и писал для них изумительно красивую музыку. Все знали Гвидо как тихого, серьезного, вежливого медвежонка, которого перестаешь бояться, как только познакомишься с ним поближе.

Гвидо шел пятнадцатый год, когда однажды утром он проснулся и услышал приказание спуститься в кабинет маэстро. Он не встревожился. С ним никогда ничего не случалось.

– Сядь, – сказал ему любимый учитель, маэстро Кавалла. Вокруг него собрались все остальные. Никогда прежде они не были с ним столь любезны, и что-то в лицах этих людей, сомкнувшихся вокруг него кольцом, ему не понравилось. Внезапно он понял, что именно. Все это напомнило ему ту комнату, в которой его оскопили. Но он отмахнулся от этого воспоминания.

Маэстро, сидевший за украшенным резьбой столиком, окунул перо в чернильницу, крупно нацарапал несколько цифр и вручил пергамент Гвидо.

«Декабрь 1727 года». Что бы это могло означать? Гвидо ощутил во всем теле легкую дрожь.

– Это дата твоего дебюта в Риме – в твоей первой опере, в качестве primo uomo[6].

Итак, мечта Гвидо сбылась.

Его уделом будет не церковный хор – ни в сельском приходе, ни даже в большом кафедральном соборе. Нет-нет, это будет даже не Сикстинская капелла. Он воспарил над всем этим и попал сразу в мечту, вдохновлявшую его все эти годы, не важно, сколь бедными или богатыми они были. Этой мечтой была опера.

– Рим, – прошептал он, выходя в одиночестве в коридор. Но там, очевидно поджидая его, маячили двое студентов. Он прошел мимо них во двор, словно не замечая. – Рим, – прошептал он еще раз, перекатывая это слово на языке, произнося его с тем же благоговейным ужасом, с которым вот уже две тысячи лет говорят об этом городе люди.

Да, он поедет в Рим, а еще во Флоренцию, Венецию, Болонью, а потом в Вену, Дрезден и Прагу, на все те передовые рубежи, которые покорили кастраты. В Лондон, в Москву, а потом обратно в Палермо! Он чуть не расхохотался во весь голос.

Но тут кто-то коснулся его руки, и он вздрогнул от неприятного ощущения. Перед глазами все еще стояли ярусы лож и рукоплещущие залы.

Когда же это видение пропало, он увидел высокого евнуха по имени Джино – светловолосого и тонкого северного итальянца с серо-голубыми глазами, который всегда и во всем опережал его самого. А рядом с Джино стоял Альфредо, богач, в чьих карманах не переводились деньжата.

Они сказали ему, что он может пойти в город и что маэстро подарил ему этот день для торжества.

И тогда он понял, почему они здесь. Они были восходящими звездами консерватории.

И он стал теперь одним из них.

2

Когда Тонио Трески было пять лет, мать столкнула его с лестницы. Она сделала это не нарочно, просто шлепнула его. А он поскользнулся на мраморном полу и полетел вниз, едва не умерев от страха еще там, на ступеньках.

Но этот эпизод почти стерся из его памяти. В любой день ее любовь к нему могла смениться приступами непредсказуемой жестокости. То она была исполнена самого теплого чувства, то вдруг, всего минуту спустя, впадала в дикую ярость. А он сам разрывался между мучительной потребностью в ней, с одной стороны, и неизбывным ужасом – с другой.

Но в тот вечер, стремясь загладить вину перед сыном, она взяла его с собой в собор Сан-Марко, чтобы он увидел своего отца в процессии.

Большая церковь была герцогской капеллой дожа, а отец Тонио был советником.

Впоследствии это казалось ему сном, хотя происходило наяву. И осталось в памяти на всю жизнь.

После того падения он много часов прятался от матери. Огромное палаццо поглотило его. По правде говоря, он изучил все четыре его этажа лучше, чем кто-либо другой в доме, и знал каждый шкаф и каждую кладовку, в которых можно спрятаться, а потому при желании мог скрываться от всех сколь угодно долго.

Темнота нисколько не пугала его. И он нисколько не опасался потеряться или заблудиться. Он совсем не боялся крыс и наблюдал за тем, как они шмыгают по коридорам, скорее со смутным интересом. И ему нравились тени на стенах и то, как на покрытых древними изображениями потолках тускло отсвечивают блики света со стороны Большого канала.

Об этих пыльных комнатах он знал гораздо больше, чем о внешнем мире. Они были неотъемлемой частью его детства, и повсюду вдоль его сложного, как лабиринт, пути лежали отметины иных судеб.

Но, оставаясь вдали от матери, Тонио испытывал боль. Поэтому и в тот раз, исстрадавшийся и дрожащий, он приплелся к ней как раз тогда, когда слуги уже совсем отчаялись отыскать его.

Мать лежала на кровати, сотрясаясь в рыданиях. И тут появился он, пятилетний мужчина, твердо вознамерившийся отомстить, – с красным лицом и грязными дорожками слез на щеках.

Разумеется, он решил никогда больше не разговаривать с ней. Никогда в жизни. Несмотря на то что разлука с ней для него невыносима.

Вы читаете Плач к небесам
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату