– Мои сыновья… – сказал он, – мои сыновья… Да мои сыновья вырастут, отыщут тебя и убьют за это! – закричал он.
– Нет, отец. – Тонио повернулся и небрежным жестом кинул кочергу в огонь. – Ваши сыновья никогда не узнают, что с вами случилось, – прошептал он. – Если вы здесь умрете.
– Это гнусная ложь! Они вырастут, желая твоей смерти, они будут жить ради того дня, когда…
– Нет, отец. Их воспитают Лизани, и они никогда и почти ничего не узнают ни об одном из нас, ни о нашей старой распре.
– Ложь, ложь, мои люди никогда не оставят…
– Да ваши люди сбегут из этого города, как крысы, как только узнают, что не смогли защитить вас.
– Государственные инквизиторы разыщут тебя и…
– Если бы они знали, что я здесь, они бы уже меня арестовали, – спокойно ответил Тонио. – А множество людей видели, как вы покинули площадь в компании шлюхи.
Карло пытался испепелить его взглядом, не будучи в силах что-либо сказать.
– Да никто не узнает, что с вами случилось, отец, – вздохнул Тонио, – если вы здесь умрете.
Повернувшись, он пересек комнату – для чего ему понадобилось лишь несколько шагов – и открыл покрытый темным лаком армуар.
Словно окаменев, Карло наблюдал за тем, как легкими, изящными движениями Тонио вытащил из шкафа поношенный сюртук и надел его, потом прицепил на бок шпагу и накинул на плечи плащ, завязав его на шее. Глубокие складки черной шерсти упали на пол.
Длинные пальцы накинули на голову капюшон, и в темном треугольнике забелело лицо Тонио.
Карло рванулся. Его била судорога. Стиснув от усилия зубы, он всем своим весом попытался сдвинуть стул назад. Но стул не шевельнулся.
Фигура приближалась. Черный плащ развевался в том же жутковатом ритме, что и юбки тогда на площади. Тонио глянул на остатки ужина и вытащил из птицы нож с длинной костяной ручкой.
Глаза Карло, полные слез ярости, не моргали. Нет, еще не все кончено. Нет, еще не конец. Если бы хоть на минуту он подумал, что это конец, он был начал кричать как безумный, ибо это не могло так кончиться, это не могло кончиться так же несправедливо, так же несправедливо! И в его сознании билась лишь ненависть к Тонио, ненависть и ужасное сожаление, что он не убил его давным-давно.
– Ты знаешь, что я всегда думал сделать в этот момент, – прошептал Тонио, – когда он настанет?
Он держал нож перед Карло. Лезвие блестело от жира дичи и игры света.
Карло вжался в кресло.
– Я всегда думал, что отниму у тебя глаза, – прошептал Тонио, осторожно поднимая нож, – с тем чтобы ты, который любил так, как я никогда не смогу любить, и который породил сыновей, которых я никогда не смогу породить, оказался бы так же отрезан от жизни, как оказался отрезан я, но при этом остался бы жив, как и я!
Слезы прорвались из глаз Карло и покатились по его щекам. Он шевелил губами, молча глядя на Тонио. А потом, собрав всю слюну, что мог, плюнул ему в лицо.
Глаза Тонио расширились.
Почти машинальным жестом он поднял край плаща и отер слюну.
– Очень храбро, да, отец? – прошептал он. – В тебе это есть! Правда? Много лет назад ты сказал мне, что эта храбрость присуща и мне. Помнишь? Но разве это храбрость, отец, заставляет тебя противиться мне теперь, когда в моей власти твои жизнь и смерть? Разве в том заключается храбрость, отец, чтобы отказаться поклониться, отказаться согнуться даже ради сыновей, даже ради Венеции, даже ради самой жизни?
Или же это что-то бесконечно более грубое, чем храбрость, более примитивное? Разве это не гордость и себялюбие сделали тебя не более чем рабом своей необузданной воли, так что любое противоборство ей вызывает в твоей душе немедленную смертельную вражду, независимо от того, что поставлено на кон?
Подойдя ближе, он заговорил еще более страстно:
– Разве это не гордость, себялюбие и необузданное своеволие заставили тебя забрать мою мать из монастыря, бывшего ей приютом, разрушить ее жизнь и довести ее до безумия, в то время как у нее могло быть с десяток прекрасных партий и она десять раз могла бы выйти замуж и быть здоровой и довольной? Она была любимицей «Пьета», ее пение стало легендой. Но тебе захотелось завладеть ею, и не важно, в качестве жены или нет!
И разве не себялюбие, гордость и своеволие заставили тебя выступить против собственного отца, угрожая ему пресечением рода, продолжавшегося тысячу лет до твоего рождения!
А что ты сделал, когда вернулся домой и увидел, что наказание за все эти преступления еще не снято с тебя? Из гордости, себялюбия и своеволия ты попытался вернуть то, что считал своим, даже если это означало насилие, предательство и ложь! «Уступи мне!» – говорил ты, а когда я не смог уступить тебе, ты приказал оскопить меня, изгнать за пределы родины и разлучить со всем, что я знал и любил. И ты понимал, что я предпочту никогда не возвращаться в Венецию, чем обвинить тебя, потому что меня меньше пугает собственное бесчестье, чем угроза исчезновения нашего рода. А теперь ты говоришь мне, что все то, за что ты унизил и искалечил меня, – лишь преследования, тяжелые обязанности и сплошные неприятности!
Боже мой, ты привел в упадок и почти разрушил наш дом, ты погубил и довел до безумия женщину, ты оскопил своего сына и сломал ему жизнь, а теперь осмеливаешься жаловаться на обвинения и подозрения и заявляешь, что тебя вынуждали лгать!
Боже правый, да что же ты такое на самом деле, если твое своеволие, твое себялюбие и твоя гордость требуют такой цены!
– Я ненавижу тебя! – закричал Карло. – Я проклинаю тебя! Я жалею, что не убил тебя! Если бы я мог, то убил бы тебя прямо сейчас!
– О, я охотно этому верю, – ответил Тонио слабым, дрожащим голосом. – И при этом ты снова сказал бы мне, если бы тебе пришлось это сделать, что в этом, как и во всем остальном, у тебя не было выбора!
– Да, да и еще раз да! – ревел Карло.
Тонио замолчал. Он все еще дрожал от силы собственных слов и теперь, казалось, пытался успокоиться, молчанием остудить закипевший гнев. Его глаза были устремлены на Карло, но лишены выражения. Вернее, все лицо обрело прежнее выражение невинности.
– А теперь ты не оставил бы выбора мне, не так ли? – спросил он. – Ты бы сделал все, чтобы я был вынужден убить тебя, здесь, сейчас, хотя все инстинктивные чувства во мне пытаются спасти тебя даже вопреки твоему собственному желанию.
Лицо Карло, застывшее с выражением ярости, еле заметно дрогнуло.
– Я не хочу убивать тебя! – прошептал Тонио. – При всей твоей ненависти, безжалостности и бесконечной злобе я не хочу убивать тебя. И не из жалости к тебе, несчастному человеку, а по причинам, которые ты никогда не уважал и никогда, никогда не понимал.
Он помолчал, успокаивая дыхание. На его лице отсвечивало пламя очага.
– Я имею в виду то, что ты – сын Андреа, – объяснил он медленно, почти устало. – Что ты – его плоть и кровь и ты – моя плоть и кровь. Что ты – Трески, хозяин дома моего деда. Что на твоем попечении находятся мои малолетние братья, которых я не хочу оставить круглыми сиротами. И что ты, несмотря на твои горькие жалобы на это, представляешь в правительстве Венеции нашу фамилию!
Ради всего этого я сохранил бы тебе жизнь. Ради этого я приехал сюда, надеясь, что смогу сохранить тебе жизнь, а еще и ради той печальной истины, что ты – мой отец, мой отец, и я не хочу, чтобы мои руки обагрились твоей кровью!
Тонио снова остановился. Нож он по-прежнему держал в руках, а глаза его стали далекими и тусклыми. Казалось, страшная усталость навалилась на него и в его настроении произошла резкая перемена.
И проницательный Карло заметил это, хотя его лицо хранило насмешливое выражение, означавшее, что он не верит искренности Тонио.
– А еще, может быть, потому, наконец, – прошептал Тонио, – что я не хочу, чтобы ты заставил меня сделать это. Я не хочу предстать перед Господом как отцеубийца и скулить, как скулишь ты: «У меня не было выбора!» Но можешь ли ты понять это? Можешь ли принять мудрость, выходящую за пределы твоего своеволия и гордости? И согласиться с тем, что нет другого способа развязать этот узел мести, несправедливости и крови?