академик С. Шмидт (кстати, он единственный из мальчишек 30-х годов, оставшихся жить в своем арбатском дворе): «Мы могли встретиться с Булатом и до войны, может, даже и встречались, но тому было две помехи. Первая в том, что такого двора, как сейчас, не было. Тут стояли еще несколько домиков — деревянных, маленьких, но со своими двориками и палисадниками, здесь вешали гамаки, выносили сюда кресла для стариков. Все дома округи строились еще при печном отоплении, и оставались дровяные сараи. На крышах сараев была своя жизнь, там и загорали, там и романы были. Так что нас с Булатом разделяло еще несколько дворов, и поэтому в одной компании мы не были.
С девочкой из его дома, с Таней, мы ходили на лыжах по Кривоарбатскому переулку во втором или третьем классе. А Булат учился через Арбат, в другой школе (школу № 69, в которой учился Окуджава, «сжевал» Калининский проспект. — Ф. Р.). И это была вторая помеха для нашего приятельства в детстве. Хотя, очевидно, мы попадались друг другу на глаза, но сколько нас здесь было, мальчишек! Представьте, что во всем нашем доме сейчас живет один ребенок, а тогда в каждой квартире — двое-трое…
Для каких-то игр места в нашем дворе не было. Например, для футбола, волейбола. Почему? Повсюду висело белье, это была главная причина столкновений взрослых с детьми. Попали мячом в белье — скандал. Но старались как-то договориться. Идет тетя Маша с корзиной белья или тазом — развешивать. Ее просят: «Мы еще партию, последнюю…». Она ставит свое хозяйство на скамейку, уходит, потом кто-то бежит к ее окнам: «Тетя, Маша, можно вешать!..»
В домах, выходивших на Арбат, собираться в парадном было невозможно — на улице стояли «топтуны», зимой они в парадных грелись. Даже домой и взрослые и дети предпочитали ходить через черный ход, чтобы не сталкиваться с этими малопривлекательными личностями. Арбат был правительственной трассой, тут Сталин каждый день проезжал, поэтому мальчишек выгоняли с Арбата. Ну, что мы тогда делали? Скидывались на мороженое и шли гурьбой на угол к диетическому. Во дворе даже самые жмоты должны были давать на коллективное…»
До тринадцати лет Булат вел вполне беззаботную жизнь обыкновенного московского пацана, пока в 1937 году не случилась беда — по стандартному для тех времен обвинению в измене родине арестовали его родителей. В том же году отца расстреляли, а мать приговорили к 10 годам лагерей. Так как никого из родственников в Москве у Булата не было, ему пришлось покинуть столицу и уехать к бабушке в Тбилиси. Там он прожил до 1942 года, после чего (окончив всего 9 классов) ушел добровольцем на фронт. Два месяца он провел в учебке, а затем в составе дивизиона был отправлен на Северо-Кавказский фронт. Воевал он минометчиком, правда, недолго. В боях под Моздоком Булата ранили, он попал в госпиталь, а после выписки оттуда его направили в школу радистов. В этой должности он и встретил конец войны.
В середине 1945 года Окуджава вернулся в Тбилиси. Почему не в Москву? Дело в том, что во время отпуска по ранению он приезжал в столицу и пришел в свою арбатскую коммуналку в доме № 43. Но там уже поселились другие люди. Окуджава этому факту сильно удивился (ведь въезжать в родительскую квартиру он никому не разрешал) и даже попытался «качать права». Но местные власти быстро объяснили ему, кто в доме хозяин. «Вы сын врагов народа? Так куда вы лезете?» — заявили ему. И он понял, что прав у него никаких и лучше не высовываться. Поэтому после демобилизации он вернулся в Тбилиси.
В 1945 году Окуджава поступил на филологический факультет Тбилисского университета. Проучился в нем пять лет, после чего отправился учителем русского языка и литературы в село Шамордино Калужской области. Именно там вскоре и состоялся его литературный дебют.
Вспоминает Б. Окуджава: «Я писал стихи, понемножечку, как все пишут. Очень непрофессионально. Стал посылать их в областную калужскую газету и все время получал ответы: «Читайте побольше Пушкина, Лермонтова, Некрасова…» А я же был учителем и, конечно, читал Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Но стйхов моих не печатали. Потом однажды я сам туда приехал и зашел в редакцию. Они спросили: «Как ваша фамилия?.. Окуджава?! Как хорошо! (Запомнили они за год мою фамилию!) Ну, принесли что-нибудь новенькое?..» Я им дал те самые стихи, которые они возвращали. И их опубликовали. Я получил маленький гонорар, но был очень доволен… Мне казалось, я достиг уже самых больших высот. У меня даже почитатели в Калуге появились, человек восемь. Что еще нужно?..
Я сначала писал такие стихи, чтобы они никого не раздражали — ни редакторов, ни публику. Очень удобные были стихи. Я писал ко всем праздникам, ко всем временам года. Всех устраивало. Хотя где-то червячок сомнения жил. Я понимал, что это все очень легко и не совсем то, что должно было бы быть…»
Первая публикация Окуджавы в калужской газете относится к 1953 году. И она же помогла ему вскоре устроиться в эту газету на должность корреспондента. Но Окуджаву съедало тщеславие. Ему хотелось настоящего успеха, известности. Но где их возьмешь в Калуге? Тех восьми человек поклонников, которые смотрели ему в рот, явно не хватало. И весной 1954 года Окуджава решил отправиться в Москву. Причем мир столичных литераторов был ему абсолютно неведом и единственным писателем, с которым он был немного знаком, являлся Сергей Наровчатов. Именно к нему Окуджава и отправился.
Наровчатов в те годы вместе с женой жил в коммунальной квартире в Волконском переулке. Приход Окуджавы он встретил с радостью, но тут же посетовал на то, что встретить дорогого гостя ему нечем. Мол, жена всю выпивку ликвидировала. Однако Окуджава радостно похлопал рукой по карману и тут же вызвался сбегать за поллитрой. Сказано — сделано. Уже через пятнадцать минут он вновь стоял перед Наровчатовым с бутылкой водки, хлебом, шматом колбасы и плавлеными сырками. Они разгребли местечко на захламленном столе и, разлив алкоголь по стаканам, выпили. Через полчаса оба были уже подшофе, но Наровчатову этого было мало. Он захотел выпить еще, а так как единственная бутылка была уже допита до капли, предложил гостю съездить в ресторан Дома литераторов. «Ведь у тебя есть еще деньги?» — поинтересовался он у гостя и, получив утвердительный ответ, резво поднялся из-за стола. На улице они взяли такси и уже через несколько минут были в знаменитом в кругах столичной творческой интеллигенции питейном заведении. Далее послушаем самого Б. Окуджаву:
«В тесном ресторанчике Дома литераторов переливались голоса, клубился папиросный дым. У меня кружилась голова, и даже не столько от выпитого, сколько от сознания причастности. Я хорошо различал лица, слова, я наслаждался, ощущал себя избранным, посвященным, удостоенным. Теперь на этом месте — бар, теперь это проходной коридор, всего лишь предбанник бывшего ресторана. А тогда это было главное помещение. Пять-шесть столиков… За дальним из них я увидел Михаила Светлова! За соседним столиком справа — Семена Кирсанова. Слева, Господи Боже мой, сидел совсем еще юный Евтушенко в компании неизвестных счастливчиков. Рядом с ним — совсем уж юная скуластая красотка с челочкой на лбу. Сидели те, чьи стихи залетали в калужские дали, о ком доносились отрывочные известия, слухи, сплетни. Сидели живые. Рядом. Можно было прикоснуться!
Наровчатов заказал пол-литра и какую-то еду.
— Я предложил на правлении соорудить здесь камин, — послышался голос Кирсанова. — Представляешь? Огромный камин, в котором можно зажарить целого оленя!
«Пра-вле-ни-е…» — с благоговением подумал я.
— Послушай, — сказал Евтушенко кому-то из своих, — у меня четырнадцать тысяч… Давай сейчас махнем в Тбилиси, а?
«Че-тыр-над-цать ты-сяч! — поразился я. — Четырнадцать тысяч!»
Эта сумма казалась мне недосягаемой. «Четырнадцать тысяч!» — подумал я, трезвея.
Тут за наш столик подсел какой-то писатель со своим фужером и бутербродом на блюдечке.
— Привет, Серега, — сказал он.
— Ах, здравствуй, здравствуй, — выдавил Наровчатов.
Писатель отхлебнул из фужера, пожевал бутерброд, ткнул в
меня пальцем и спросил без интереса:
— А это кто?
— Это Булат… — пробубнил Наровчатов, стараясь не выронить из слов ни единой буквы, — мой друг и поэт…
— Булат-мулат, — усмехнулся писатель, — что-то много развелось нынче этих мулатов, а, Серега? Ты не находишь?..
— Заткнись! — взвизгнул Наровчатов. — У него отца в тридцать седьмом расстреляли!..
— Туда и дорога, — засмеялся писатель.
Я потянулся за вилкой, чтобы проучить обидчика, но руки не слушались. И тогда я заплакал.