живу — значит, я признал ценность жизни.

— Но откуда он, этот ваш человек, вообще берет понятие ценности? Ценность всегда социальна. Значит, он получает ее извне. И по отношению к ней он не свободен. Скажите прямо — получает он ценность извне?

— Генетически — конечно. Но ведь не это определяет устройство каждого единичного сознания. Я свободен относительно любых ценностей, потому что в любой момент я могу уйти. Они существуют для меня постольку, поскольку я дал согласие оставаться.

— Теперь понятно, что из всего девятнадцатого века вы признаете главным образом Достоевского. Кириллов, в доказательство, что он свободен, — застрелился.

— Я не настаиваю на общеобязательности суждений этого рода. Если окажется, что есть еще люди, которые так думают, — мне будет все равно. Другое дело идеи в области гносеологии или истории. Словом, там, где я мыслю научно.

— Этика исключается?

— Я спокойно отношусь к смерти. Этика же, она начинается, кончается, она вся выходит из мысли о смерти.

— Это страшно верно.

— Я думал о смерти в своей жизни три ночи. Мне тогда было четырнадцать лет.

— Что ж вы придумали?

— Что — пожалуйста... я готов.

— Так с тех пор и стоите на этом?

— Так и стою. Впрочем, к жизни я тоже отношусь спокойно. Я думаю, что ничего тут нет такого уж особенного. В конце концов можно было бы и не существовать.

Он полагает, что освободил свое миропонимание от навязчивого воздействия мыслей о конце; на самом деле его миропонимание держится только идеей свободного согласия и свободного ухода, то есть идеей философского самоубийства.

И. Т. — классик, рассматривающий себя на фоне античного скепсиса и гедонизма. В действительности же мы имеем здесь дело не со стилизацией под античность — что было бы никому не интересно, — но с состоянием сознания, принадлежащим XX веку. Человек не понимает, не приемлет, однако не возражает... Это установка бессвязной импрессионистической души, с подсознательным, с бессознательным, запутанной между прошлым и настоящим, между памятью и забвением и вовсе не уверенной в том, что она существует. Ей дано непосредственно лишь хаотическое, неизвестно кому принадлежащее чувство жизни; некая до безумия непонятная сущность, которую человек этот носит в себе, относительно которой вся его сознательная душевная жизнь — только недостоверное явление... При всей субъективности это сознание, в сущности, неиндивидуалистично, — оно не смеет уже удивляться собственной конечности. Оно, если хотите, не трагично, потому что смерть ему не противоречит.

Но вот разговор с человеком другого склада — сокрушительной силы самоутверждения. Он притом интеллектуален и поэтому ищет во что бы то ни стало выхода из собственной замкнутости в спасающее безусловное.

Я: — ...А Шопенгауэр говорит, что не должно быть и страха смерти, потому что смертно в человеке только личное, то есть интеллект, который вообще не испытывает никаких эмоций, в том числе и страха. Воля же безлична и бессмертна, так что она не должна бояться...

Собеседник: — Тем не менее она боится... Что, в конце концов, двигало людьми... скажем, людьми 1789-го? Что, кроме веры в объективную истину, объективное благо, — снимает страх? Что — состояние аффекта?

Вот состояние аффекта — это как раз то, что понимают боящиеся; лучше всего они понимают спасительность аффекта и религиозного пафоса.

— Я убежден, — продолжает собеседник, — объективное благо — коренной вопрос жизни, условие жизни.

Прекрасно сказано, но я-то знаю, что это значит в данном психологическом контексте. Чтобы жить, необходимо то, что дороже жизни. Это голос боязни. Это человек так боится конца, что мечтает найти единственно успокоительное — то, что дороже жизни; что, следовательно, сильнее смерти. Ему не приходит в голову, что сильнее смерти может оказаться желание сделать прыжок с трамплина.

— Хорошо, — чтобы понять смерть, достаточно признать сверхличную объективность существования. Должно быть, вы понимаете... раз у вас этот исторический абсолют?..

— Не знаю, на такие вопросы может ответить разве что религия.

Но у него-то нет религии. Значит, ему, как и мне, никто не может ответить на такие вопросы. И его исторический абсолют — только оболочка. Нечто вроде саморазвивающихся идей немецкого идеализма; с той разницей, что у него они развиваются в неизвестном направлении и что он не верит в их метафизическую реальность.

Разговор о моем собеседнике между двумя его друзьями

— Ммм... Почему ему так нужны эти абсолюты... Ты как думаешь?

— Потому что он за них не отвечает. Его ум с чрезвычайной легкостью их концепирует, что само по себе приятно. Как мыслитель, он понимает, что иметь абсолюты возвышеннее, чем не иметь абсолютов. А для него главное — быть выше других.

— Это все верно. И еще другое — он боится.

— Чего — идей?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату