Я предпочитаю женщину, которая рассказывает о том, как она спит со своим любовником, но рассказывает так, что вы не слышите ничего, кроме слов.
Фет
Какой нехороший поэт — Фет!
У него есть стихотворение о четырех анафорах. Причем каждая строка начинается со слова: «Бриллианты». Ведь это же скандал!
Разве можно такие скверные слова употреблять с таким жаром — и простодушием?
И потом Фет — «Это все — весна!».
А если все весна, то, значит, нет весны.
(Я перефразирую Тынянова, который говорил об одном романе — кажется, Лидина, — в котором все вещи стеклянные, — «Ну стекло, и еще стекло. Вы понимаете — если все стекло, значит, нет стекла».)
Тургенев очень остро говорил о Фете, которого он, в общем, любил, что его стихи могут дать какие угодно впечатления, но никак не могут ни возбудить, ни растрогать.
У Фета, при абсолютной банальности словаря, полное отсутствие вульгарности. Он убийственно, иссушающе эстетичен. Когда я читаю Фета, меня всегда мучает подозрение, что он употреблял свои «хорошие слова»* (Шкловский) не для уловления чувства, а прямехонько для упражнения слога.
Фет был, конечно, настоящим и замечательным поэтом (но плохим, плохим...); вероятно, поэтому он сумел написать ту удивительную строфу, которую как бы присвоил себе Блок, связал со своим именем:
Когда мои мечты за гранью прошлых дней Найдут тебя опять за дымкою туманной, Я плачу сладостно, как первый иудей На рубеже земли обетованной.
И еще одну прекрасную строфу я знаю у него:
Я верить не хочу! Когда в степи как диво, В полночной темноте безвременно горя,
Вдали перед тобой прозрачно и красиво Вставала вдруг заря...
«Безвременно горя» — совершенно не по-фетовски и достойно Тютчева. Здесь обаятельная неловкость сочетания рождает слово. (Неловкость, п<отому> ч<то> обычно безвременно употребляется в смысле преждевременно — безвременно скончался, — здесь же оно употреблено в смысле несвоевременно.)
Мне непонятны стихи без рифм и поэзия без слов (это питавшее нас молоко акмеизма).
Один Блок умел писать без слов так, что никаких слов не надо было. Но он один!
Лиля Юрьевна с ужасом вспоминала о том, как они жили втроем в одной комнате. Они повесили на дверях объявление: «Брики никого не принимают»; но комната была во втором этаже на Мясницкой — все люди проходили мимо, и все заходили завтракать, обедать и ужинать.
Маяковский: — По сравнению с тем, что там делалось, публичный дом — прямо церковь. Туда хоть днем не ходят. А к нам — целый день; и все бесплатно.
Когда Маяковскому на каком-то собрании литераторов представили Безыменского, он ему громко сказал: «Вы бы, Безыменский, остриглись, а то вы на поэта похожи».
Маяковский нежно любит Пастернака, а о Мандельштаме говорит с презрением...
Типот назвал Л. Ю. Брик «великосоветской львицей».
Мы с Бухштабом как-то раз широко использовали один из тыняновских припадков человеконенавистничества.
Мы провожали его, и от Исаакиевской пл<ощади> до Греческого просп<екта> он рассказал нам множество скверностей о литературных людях, живых и мертвых.
В частности, достопримечательная история о Достоевском, которую Ю. Н. знает от Кони.
Достоевский якобы явился к Тургеневу, когда они были уже в самых дурных отношениях, и рассказал ему о себе самом ставрогинскую историю (растление девочки).
Тургенев вскочил и закричал: «Как вы смеете приходить ко мне с вашими мерзостями! Убирайтесь вон!»
На это Дост<оевский> объяснил, что он был у своего старца и тот приказал ему пойти к его злейшему врагу и сознаться во всем... — «так вот — я и пришел к вам».
Историю эту Кони слышал от И. С. Тургенева.
«Представляете себе, — говорил нам Тынянов с восторгом, — как Тургенев тонким голосом кричит на Достоевского».
И как это замечательно характерно: Тургеневу больше всего не понравилось то, что Дост<оевский> к нему обратился со своими мерзостями.
Достоевский большой писатель, и интересный писатель. Но его метод — «достоевщина» — сводится к утомительно-однообразному и раздражающе-элементарному рецепту.
Эту рецептуру персонажей вскрывал Тынянов: проститутка-святая, убийца-герой, следователь- мыслитель и проч.
К этому можно прибавлять без конца: если бретера Ставрогина бьют по лицу, то бретер Ставрогин прячет руки за спину; если Дмитрий Карамазов подловат, то святой старец кланяется ему в ноги. Если человек идиот, то он умнее всех, и проч.
Схема не менее прозрачная и твердая, чем фабульная схема рассказов О'Генри.