могли бы запросто баллотироваться на пост президента Франции. Я рад за французский народ, что у него есть такие большие груди, и я в отличном настроении иду на свидание со своей интернеточкой. Заглядывать в секс-шопы, однако, не рискую — из опасения при выходе нарваться на Кати. «Ах, вот ты какой!» — по- венгерски. Женщины ведут себя так, словно секса в мире нет, только разве что в момент их оргазма. Что неудивительно, поскольку они свои причинные места могут увидеть только в зеркале с какого-нибудь извращенческого ракурса. Мы же — напротив: весь день у нас в карманах болтаются эти ключи. «Женщины против секс-индустрии». Зашибись! Святая Хофи допустила до себя Трёстов хвостик. Помню его в бассейне. Невелика птица. Причем неперелетная. Все же я стараюсь выкинуть из головы Трёстов член, прокладывая путь сквозь эту разношерстую толпу на пешеходной улице в Париже. На свидании с венгерской обалдэйшн он не к месту.

I’ve Been Through the Desert on a Horse with No Name.[341]

Когда я наконец дошел до бара, то опоздал на десять минут, и вся кровь у меня прилила к своему средоточию: сердце колотится, а все остальное обмякло, как будто между ног положили кусок теста. Я — Блин, только вместо «б» у меня «X» — для Храбрости. И сейчас, когда я вращаю очками, а вместе с ними и головой по сторонам, меня больше не зовут Хлин Бьёрн. Бар желтый, как фильтр. На маленьких круглых столиках стоят лампы под красными абажурами в белый горошек, «сладенькие», как сказала бы Хофи.

Возникают волосы. И: Хай! Она ниже ростом, чем я думал. Кати. Катенок. И все же, когда она улыбается мне прямо в лицо, у меня внутри — 6,2 по шкале Рихтера. Чтобы поцеловать ее, мне приходится наклониться, и я быстро подставляю губы, как-то по-детски нетерпеливо. Она отпечатывает на каждой щеке по мощному венгерскому поцелую.

— So you are Blinur?[342]

Она права. Два дружка за столиком, male и female,[343] меня несколько разочаровывают. Я здороваюсь с ними, прежде чем улучаю момент рассмотреть груди, которые целый год были сокрыты от меня по ту сторону экрана, Сети и океана. Оценить их объем трудно, синяя футболка просторная, хотя ее перерезает ремень от сумки наискось между волшебными бугорками, как ремень безопасности. Не могу сказать, прошиб меня горячий или холодный пот, а моя первая сигарета трясется, как сиденье в автобусе. Пока она растолковывает своим ровесникам причину моего появления в этом мире, я пытаюсь расслабиться и жду первых чисел. За нее можно дать 50 000. Нет, 60 000. Венгерский язык как бы промотан задом наперед. Это слушательный язык, а не разговорный. Слова выходят у них не изо рта, а из ушей и уже оттуда залетают в рот. Они берут все свои слова обратно. Ее друзья — какой-то «балласт». Жутко неинтересный контингент. Какой-то шахматист в очках, как у Элвиса Костелло, и чемпионка по плаванию (ц. 3500) с подкожными подушками на плечах. Похоже, что они — семейная пара. Интересно, какие шахматные фигуры вынырнут из нее. Однако мне по-странному приятно слушать их язык-конструктор, и я гашу недокуренную сигарету, чтоб зажечь новую, которая не так сильно трясется, скорее, мелко дрожит, скорее, включенный вибратор, чем сиденье в автобусе. За тем, как Катарина Хербциг огубливает свои слова, следит целая летающая тарелка с «Unun».[344] Ее губы похожи на губы французской актрисы, которая играла в «Синем»:[345] глядя на них, забываешь, для чего человеку вообще даны губы.

— Have you been to Paris before?

— A? — очухиваюсь я.

— Have you been to Paris before?

— No.

— How do you like it?

— I like it. Now.[346]

У нее черные волосы. Прямые волосы. До плеч. У нее карие глаза. У нее прямой нос. У нее вычищенные зубы. У нее на лице ни грамма косметики. У нее на щеках ямочки. Она бойкая. Она смеется. Она какая-то вся здоровая и правильная, но вместе с тем озорная. Она курит сигарету «Салем», которая появляется между ее тонких пальцев как бы из ниоткуда. У нее под глазами и на носу веснушки, похожие на шоколадную крошку на каппучино. Она прелесть. Нет, она красивее, чем просто «прелесть». Она — черноволосое солнце. За нее можно дать 60 000, 70 000, 80 000, 90 000… За нее можно дать целый заем из банка (а выплачивать потом всю жизнь). Она — сокровище.

«I’m in love»,[347] — думаю я по-английски. Для верности. Я освобожден от гнета секса. Все шлюхи мира мочатся за мое здоровье. Я чувствую, как частица радости просачивается из мозга в кровь. Похмелье ухмеливает прочь из меня, и сейчас у меня из сосков вот-вот закапают слезы. Мои ребра вот-вот сложатся в улыбку. Мама мия! Она касается меня кончиками пальцев. Она касается моей руки кончиками пальцев и одновременно продолжает обсуждать дела со своими друзьями. Ее касание глубоко трогает меня. Со мной случается легкий инсульт. Ее голос поливает меня, как поливальный шланг — кривое растение. Если б я купил акции на ее смех, я бы до самой смерти мог жить на проценты. Волоски на ее руке росли двадцать семь лет, и за все это время из-за них не разгорелось ни одной войны. Мама, ты была так добра ко мне, когда мы жили на улице Стаккахлид. Когда за ее губами обнажаются зубы, у меня перед глазами все бело, а в душе — как будто я с головой ушел под воду в закрытом бассейне. И надо мной дрожит доска, но я не чую дрожи. Я родился в 1962 году, и это позор. Позор мне, что я все эти годы зависал на фонарных столбах дома. Мне хочется домой, принять горячий душ и постричься, а потом пройти курс нетрадиционного лечения и после этого встретиться с ней, наедине. Хлин хочет в Хербциг.

Она рассказывает мне про свое путешествие. Это удивительное шествие. Катарина — такой человек, для которого затяжная поездка на поезде — как затяжка сигаретой. Все ее проблемы — это не проблема. Ее жизнь — ручей. Чисто, прозрачно и легко течет по проторенному руслу. А у меня — водохранилище. Со стоячей водой. Я чувствую, как мои плечи подаются в этом парижском баре, у меня за спиной — две мегатонны мутной воды, я чувствую, что запруду вот-вот прорвет. Ручей и водохранилище разговаривают. Она чувствует напряжение:

— You look different than I imagined.

— Yes?

— Yes. You look like an iceman. Iceman from Iceland,[348] — говорит она и смеется заливистым смехом. С мехом. — So different from what you write to me. You have everything inside. When I look at you I could never see that you make me laugh. I always like what you write. Some people are like that. You are inside-person. I like that.

— Yes?

— Yes.

— Well, I stay a lot inside.[349]

Она смеется. А Хофи бы спросила: «В каком смысле?» Я чувствую себя так, как будто мне удалось пробиться к славе за границей. Представляю заголовок в газете: «Вызвал смех в парижском баре». Я на верном пути. У них на столе пустые чашки из-под каппучино. Подходит официант, на лице у него: «Ну?» Зависает у нас над душой, и мы все оказываемся как бы покрыты его усами. Вдали кофеварки отрыгивают в чашки черноту, а за окном Старик разлил ночь. Мое лицо отражается в окне, а вокруг нас сидят курящие трепачи, загорелые кэмелы и аи pair с «Уинстоном», я больше не думаю о ценах, хотя за соседним столиком — какая-то хольменколленская[350] штучка. Официант превратился в Моисея на горе, навис над нами, как грозовая туча, ждет от нас десяти заповедей взамен своих десяти запонок. Мне хочется пива, но я указываю на чашку Кати, и она заказывает за меня: «эн каффе сильвупле».[351] Я запишу серебряными чернилами. Все ее слова.

— Nemi works for a computer company in Budapest,[352] — говорит моя любимая. Значит, вот он какой, Немо.

— Oh yes? — Я совсем одурел от лав, поэтому говорю только «Йес». Улыбаюсь, как идиот.

Немо спрашивает с сильным прононсом:

Вы читаете 101 Рейкьявик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату