— Ну что, уже? — наконец спрашивает Гюлли.
— Ага, — отвечает Рози как сквозь подушку.
И выпускает из-под задних карманов звук, впрочем, довольно тихий, как будто раздавили пустую упаковку из-под сока с трубочкой. Гюлли вдыхает потусторонний запах:
— Да, да. Это
Мы втроем радостно смеемся, и я думаю: «Вот он встал в очередь. Ему выдали номер». Я подавляю смех, подняв глаза к телевиселице, на экране какой-то умопомрачительный секс.
Рози умотал на какую-то барахолку, ему нужны для короткометражного фильма желтые штаны на помочах. У меня перерыв, и я опять бреду в мой невменяемый квартал, трижды прохожу мимо тринадцати витрин, думаю о Гюлли. Сестры Пойнтере какие-то все из себя тройные, они меня помнят. «Охаивают» меня: «Come on honey!» Я перед ними в трех штанах за три секунды — пан или пропах — и вдруг думаю обо всех этих шестнадцати арабах, которые потрудились над ними с той поры, как я рассматривал их вчера вечером, — и я сдрейфил и подался вон из квартала, радостный и все же немного обиженный. С проститутками вот в чем дело: если они с тобой флиртуют, это ничего не значит. Им верить без толку, главное, есть ли у тебя деньги. Покупаю какое-то пиво, а дальше ноги сами несут меня по городу, пока я не набредаю на интернет-кафе.
Я покупаю время в интернете, сперва проверяю свою страничку, потом посылаю письмецо Кати, говорю, что я в Амстердаме. Мне повезло, что я застал ее в Сети, ее носит по Европе.
КН:
Как у меня дела? Хорошо.
НВ:
КН:
Как мне Амстердам?
НВ:
KH:
Для меня она слишком радостна, чтобы быть живой.
НВ:
КН:
Вечно ее где-то носит. Мы могли бы встретиться в Париже. Париж… Пока я с ней чатился, я слегка напивился, — хотя за границей я еще более безработен, чем на родине, — и жутко заскучал по телевизору. Вышел из интернет-кафе, триумфальный, как арка в Париже, немножко подвигал ногами по городу в поисках Музея Ван-Гога, про который Лолла говорила, что это полный отпад, но когда я наконец дошел до его крыльца, музей уже закрылся. В брошюре про Ван-Гога написано, что он был полным лузером, даже свою выставку в «Эдене» устроить не смог, а о том, чтоб бабы с ним спали забесплатно, даже и не мечтал, хотя одной из них он подарил свое ухо. Сомневаюсь, чтоб это был верный способ. Теперь осмотр всего его наследия занимает от силы минут пятнадцать. Самый знаменитый в мире голландец. От этого стало легче. Представил себе свой музей через сто лет, такое новехонькое сооружение со стеклянной крышей на том месте, где сейчас футбольный клуб. «Hlynur Bjorn Museum». У входа семиметровая пирамида из пачек «Принца», вокруг американки в нью-вейвовых шлемах и с хрустальными сережками в инвалидных шезлонгах до упаду кричат «вау». В этом есть какой-то намек на бессмертие. Вот тогда поговори со мной, Лолла! Когда всех моих потомков усыновят на постоянную работу в музее, или они будут жить только за счет воспоминаний о своем дедушке, то есть обо мне. А что по себе оставит Гюлли, кроме семи тысячи причесок в могилах нашего города? Может, сценарий, над которым он сейчас работает. Люди не начинают жить до тех пор, пока перед ними не замаячит смерть. А когда я начну жить? Я — который всегда знал, что я не только буду мертвым после смерти, но и до рождения я тоже был мертвым. Жизнь — это вспышка в долгой тьме. Свет, который ослепляет, и у тебя нет времени придать своему лицу нужное выражение или что- нибудь отрежиссировать. Ага, вот оно что. Свет, который ослепляет, — и поэтому я ношу темные очки. Только вспышка… и все притворяются, что им весело, глаза красны от натуги, на лице вечно это выражение, типа: «ах, как здесь интересно». А я не хочу улыбаться, когда меня снимают. Люди не начинают жить до тех пор, пока смерть не щелкнет объективом. «Потом снимки уже не проявишь». О чем это я? Люди не начинают жить, пока перед ними не замаячит смерть. Теперь она ждет Гюлли внизу в своем лимузине. Дала ему четверть часа на сборы. Не те ли это пятнадцать минут славы, о которых говорил Энди? Который все еще живет дольше положенного в своей военной дыре.[326] У него волосы серебряного цвета. Что бы это значило?
Таиландский ресторанчик, официант — редковолосая куча молекул, говорит по-английски. У него глаза с поволокой. Эти глаза сюда волокли с самого Востока. Пальмы кланяются, на ковре тигры, на стене видеоводопады.
Гюлли надо побольше есть. Он заказывает два главных блюда. Килограммы против смерти. Рози дает ему доесть свое мороженое. Гюлли надо выговориться.
— Это как проснуться после пьянки с жуткими угрызениями совести, которые не проходят. Это как будто тебя приговорили к вечному похмелью. Это как носить в себе старые совокупления. Да, это как беременность, только дольше. И кончается не родами, а смертью. Кто-то так удачно выразился, что жизнь — это линия между двумя хуями. Как же там было…
Они сидят за столиком напротив меня и смотрят друг другу в глаза. Рози кладет ладонь Гюлли на плечо. Гюлли опять смотрит на меня:
— Я никогда не любил никого, такого, как он. А этот…
— Кто он? — спрашиваю.
— Сама Смерть со стоящим хуем. Нет, лучше так не думать. Скорее, мне его жаль.
— А как это было?
— Как? Незабываемо. Совершенно незабываемо, — отвечает Гюлли и смотрит на Рози, а потом на меня. —
Да. У Рози слабая улыбка. У Гюлли слабая улыбка. У меня слабая улыбка. Мы отпиваем по два глотка каждый, а потом я продолжаю расспросы: