— Ага. Подобрал их здесь у «Ковчега», двоих, везу в Рейкьявик на сеанс связи со шпионом, ну, с разведчиком то есть, с бывшим разведчиком.
— Правда?
— Да, ну вот, короче, с бывшим разведчиком, который у нас, стало быть, работал на эту, как ее, восточно-немецкую разведслужбу. Правда, я здесь ни одного такого не знаю, но это интересно, интересненькое, блин, дельце выходит. А ты случайно не знаешь каких-нибудь…
— Бывших сотрудников «Штази»?
— Ага, вот именно, только я само слово называть не хотел, потому что они у меня на заднем сиденье…
— Экс-штази?
— Именно! До тебя дошло! Я знал, что до тебя дойдет.
— Значит, они у тебя про экстази спрашивали?
— Да. Да. Да. Вот именно. Ты кого-нибудь знаешь?
— Да. Вот, знаешь, такой Тупик.
— На Островах Западных Людей? Да, я, конечно, могу скататься через Теснину[201] прямо до Торлаксхёпна…
— Нет. Это один чувак в городе. Просто позвони ему. Телефон пятьсот пятнадцать сорок четыре сорок четыре.
— Ага. Слушай, замечательно! Ты меня выручил. Я тебе потом расскажу, как все прошло. Интересненькое дело.
Угрызения совести писаны чернилами. Пожелтевшая бумажка. Ревность, зависть и чувство вины. Давно побежденные болезни. Туберкулез, проказа, сифилис. Да. Человечество упорно прогрессирует. «Скоро стемнеет». Да у нас уже давно электричество есть! Я зажи гаю в комнате свет. Мы уже давно по ту сторону всего этого старья. Света и темноты. Добра и зла. Морали. Этики. Вуди Аллен на стене. Все старое надежно забыто — и забито — под папскую тиару на польской плешине. Кароль Войтыла. Под маленькой белой крышечкой он хранит и начищает последнее на земле пятнышко чистоты, недроченный монах, с последним в истории нимбом, который больше не держится в воздухе, а обмяк и опал ему на голову, и едва болтается; тиара: крышка от котла, а под ней он хранит пожелтевшие заветы Бога о том, что, мол, ты не должен спать с возлюбленной своей мамы, и что у мамы не должно быть никакой возлюбленной, и что твоя сестра не должна пользоваться противозачаточными таблетками, а сам ты — презервативами, и вообще не должен извергать свое семя кроме как сквозь венчальное кольцо, и не должен посылать своего зятя на гору Ульварсфетль под колесами, и что принц Чарльз у себя в Англии не должен шастать по всяким камиллам (ц. 2500) за спиной у леди Ди (ц. 40 000), а Вуди Аллен — спать с воспитанницей (ц. 35 000) своей жены (ц. 60 000).
Папа Римский. Папа дрочит в Риме. Нет. Исключено. Все его эрекции — во славу божию, и папская мошонка — священное покачивающееся двуяичие во имя отца и сына, и святой дух в восставшей плоти. А встает у Папы только один раз, на Пасху. То есть начинается-то все раньше. Ему на это нужно много времени. Он уже немолодой, и все такое. Он стоит с пальмовой веткой в руке и страстно машет ею целую неделю, пока дело не начинает проясняться в весьма чистый четверг. А потом страстная пятница. Страсти накалились до предела: встанет ли? Нет, не выходит! Обмякшая суббота. И все же какое-то напряжение ощущается. Наш герой свята места себе не находит. Встанет ли? Да, чудо! На третий день он восстает. И чудной купол собора Святого Петра превращается в мировой клитор, и руце божьей стоит только чуть тронуть его — как все кончают. От божественной страсти. Пасхальные «плейбойские» зайчики и крашеные яички ниже пояса. Похотливые кролики и католические неприлические зайцы. Народ стекается к священной эрекции, которая всех избавит от лукавого; она появляется на ватиканском балконе в ризах. Папа выходит, но не голый, и не кончает: просто символически выпускает белого голубя, летучий белый сперматозоид, в небесную матку, и тогда народ радуется на площади небесного пира, и истекает шоколадной радостью, и вылупляется из скорлупы, пасхально-яично разоблачается перед своим Папой, который потом отзванивает секс-мессу. Но их Папа — не как наш исландский епископ со своим «Крещением под колпаком».[202] У него встает только раз в год, да и то со священной целью, а не для того чтобы отверсть ложесна девы. Потом он обмякает, как и прежде, но только ради страстей наших. Обмякший в освященной мякине. И этот Папа — он не щупает других баб, кроме матери-земли, он целует только ее. Целует землю в темя, асфальт на аэродроме, девственно чистыми губами, склоняется на миг, а тиара, крышка, все еще болтается на голове. Последнее пятнышко чистоты на земле. Незакрашенное место посреди картины: вокруг него все кишит грехами и страстями, и пороками, и порогами, и изменами, и оргазмами, и лжесвидетельствами, и наркотиками, и вирусами СПИДа, и конфетками, и таблетками, и сигартеками, и абортами, и стаканами с виски, и боевиками, и порнофильмами, и кровосмешениями, и кровопролитиями, и свидетельствами совокуплений, и душистыми штанами двенадцатилетней Ваки, — словом, всем тем, что делает жизнь таким интересным перекуром в рутине смерти. Летом 79-го года мы красили крышу красной краской фирмы «Копал», спустились на лужайку, все измазанные в крови, — и тут заметили, что забыли небольшой участок в середине крыши. Незакрашенное место. Свято место. Оно пусто. Голое сверкающее рифленое железо. Человечество изгваздало всю планету, и плешивый Папа высовывает свою чистую голову из Красного моря, и на нем белая тиара, а под ней все заповеди о том, какой должна быть жизнь: не такой красной, а блестящей, девственно чистой. Под тиарой он до сих пор прячет католические заповеди, и свое като
Мораль писана чернилами. Все эти католические заповеди, все эти морали, все эти «не делай того» или «этого» или «с этим», с этой, с лесбиянкой, все эти две тысячи лет веры в добро, все семьсот готических тонн церквей в мире, все эти «да не переспи с Лоллой», все это, все вместе взятое, — болтается на одной- единственной заколочке в реденьких седеньких папских волосенках при восьмибалльном ветре и проливном дожде на стадионе «Джайантс» в Нью-Джерси.
И народ радуется. Восемьдесят тысяч промокших до костей американцев вопят от радости (как когда герой-первопроходец О. Дж. Симпсон[203] понесся с мячом на поле на белом «бронко», только что убив Николину, с копами на хвосте), и ты не знаешь: то ли они — до костей промокшие страстями плотскими — так вопят от радости, что две тысячи лет добра и зла наконец унесет ветром, или от радости, что эти две тысячи лет все же удержались на маленькой заколке. Взгляды колки. Папская тиара вывернулась наизнанку. Господь посылает дождь.
Парод радуется. А потом разбредается по домам: делать аборты и ебаться в задницу.
Я ложусь на кровать в своей хижине. Да. Ревность, зависть и чувство вины. Давно побежденные болезни. Туберкулез, проказа, сифилис. Наука избавила нас от девственной плевы апостольской морали. Извлекла нас из темной пещеры, зажгла лампочку в кромешном кроманьонце. Неон — в неандертальце. Теперь вопрос не в том, темно или светло. Вопрос в том, «вкл» или «выкл». Вопрос не в том, правильно или неправильно. Время стало двуполым. Мы живем в двуполое время. По ту сторону правильного и неправильного. Все
Метеорит замаскирован. На нем кепка, поверхность у него загорелая, ядро набито стоматологией. Я посылаю в него ядерный заряд.
Я сижу в своей каморке поздним воскресным вечером, застрахован от всех людских и маминых слов в коридоре; они, судя по всему, вернулись из театра. Я крепко запутался во Всемирной паутине, вовсю