половозрелый коклюш, младенец с пухом в паху, в колыбели с бутылочкой… виски, три с половиной килограмма восставшей плоти, король и шкет, несчастный и ревущий, запеленатый в полотенца, пьяный на пеленальном столике, льющий мочепиво, пузырящийся сопливо, похмельное диво, лепечущий дурак, мочащийся на материнское лоно, хлинический идиот у груди, до следующего кормления сосущий сигарету. Спящий на балконе с соской в коляске и просыпающийся с эрекцией до пупа, в честь происхождения, рождения, слияния, сливания, писающий иод матку и злоупотребляющий материнской любовью на ковре. Ослепленный грудями, немой от алых губок, хромой от сердцебиения, топающий по ногтями украшенной, изгрызенной дороге жизни. Безнадежно отставший в половом развитии, сидящий на пособии по импотентности, зовущий: Мама! Я уже все! Покакал! Вытри мне попку! Смени подгузник! Мама! Мужчина, имя тебе Том Ление…
— Наставить маме рога?
— Да.
— Я думаю, она не рассердится, что ты спишь с кем-то…
— Кроме нее?
— Э-э… Да.
— Но ей, наверно, не все равно, что я сплю с ее женой.
— То есть ты хочешь сказать, что это
— Или мне. С ней.
— Значит, это я виновата! Злая Лолла заманила маленького Хлинчика, королевича Хлина, в западню…
— А он не ведал ни сном ни духом, что она приползла с ложа королевы, еще теплая и пахнущая ее волосами, нагая, облаченная в ее лобзания, язык ее облит соком, который когда-то указал ему путь во тьме на свет божий. Нововенчанная ее прелестями, она привнесла в него, престолонаследника, вкус, который отливал его члены в материнском лоне. Ее губы накинули пуповину на его шею… Продолжай!
— Bay!
— Да, вау.
— Это что, какая-нибудь пьеса? У нас здесь с тобой трагедия? Ты посмотри только на себя! В очках, и… в этих вечных свитерах… Уж не знаю, кем ты себя возомнил, но ты не герой древнегреческой трагедии. С сигаретой… Тебе это не идет.
Я встаю и раскидываю руки в такт моим словам:
— Кто сам без греха… Уйди-ка от греха.
Лолла прыснула. И потом говорит, с насмешкой:
— К тем я суровее всего, с кем я сплю.[221]
— Жена двупола, клитор бородатый, ты делишь ложе с матерью и с сыном…
— Эй, прекрати! В театре я была
— Всякий театр — анатомический, жизнь в нем положена на помосты, и зрители приходят затем, чтоб посмотреть на труп. Занавес поднимается, и открывается посмертная маска жизни, холодная бледность, грим актера. А потом показательный суд при полном зале, и все знают, что убийца — автор, и лишь от его ловкости и искушенности в законах (стиля и владения пером: его алиби) зависит, будет ли приговор опубликован в газетах, будет ли он пожизненный, условный или по окончании спектакля автор чудом избежит наказания. От этого зависит, похлопают ему или его прихлопнут. Зароют ли труп сразу или продержат на сцене еще много лет, применяя всякие ухищрения, притирания и грим, на подмостках, помостах для трупов. Писатели — предатели! Вооруженные пером воры. Чувствительные насильники жизни. Шекспир и К0. Серийные убийцы истории. Которые избежали. Гильотины. В то время как гильотинированные главы истории катятся по полкам, они дорого поплатились, их отбиографировали от тел, но некоторые из них еще держатся на одной жиле, удачной строке. А у других — их меньше — голова на бюсте. И лишь немногие сохранили жизнь и все члены, стоят в пальто на пьедесталах в городских скверах. Покорные покойники. Всякий театр — анатомический, а жизнь — труп в нем. И сам я стою здесь в гостиной в последние месяцы своей жизни и делаю в уме короткий шаг по направлению к тлению, смердя умирающими словами.
— У-у, браво, — язвит Лолла. — Тебя бы вчера в театр — со сцены монолог читать!
— А какую пьесу давали?
— «Дочери Трои»
— «Дочери Трои»… Значит, их там было трое?
— Это греческая…
— «Trojan’s daughters». Такой, что ли, греческий юмор?[222]
— А-ха-ха! Древнегреческий. И это трагедия.
— А зачем вы пошли на трагедию? Разве недостаточно самому ее пережить? Или самому ее создать?
— А ты не сдаешься.
— Это ты не сдалась.
— Фак ю!
— Ноу. Ай факт ю!
Лолла отворачивается и делает вид, что продолжает корпеть над своими отчетами. Да, это трагедия. Определенно трагедия. Юдоль скорби, перехваченная посредине горным хребтом. Я пытаюсь опять наладить контакт. Подхожу к столу и ставлю колени на стул, а локти на столешницу, переключаю скорость и говорю дружелюбным тоном:
— А вы там плакали?
— Нет.
— Да ну? Вы же трагедию смотрели, ужасную трагедию. Или, может, постановка была ужасная?
— С тобой без толку говорить.
— Просто ты не хочешь со мной говорить. Ни сейчас, ни тогда.
Она поднимает глаза:
— Когда это?
— Пока не стало слишком поздно. Пока мы не приступили…
— То есть ты ничего не знал? Невинный ангелочек? Маленький…
— Маменькин сыночек?
— Да, или просто безумец…
— Скажи еще «безумный Гамлет»!
— Хлин Бьёрн!
— Что?
— Ведь ты все знал.
— Нет.
— Знал!
— Знание — это знание. А женщина — это женщина.
— Bay! Какие фразы! Где ты их набрался? Что с тобой? Ты какой-то странный. Говоришь как псих.
— В клинике? Как псих, которого лечат. И делает это Лолла. Специалист-консультант-нарколог. Маленькая добренькая самаритянка, предоставляющая свою пизду всем нуждающимся. Мужчинам и женщинам, сыновьям и мат…
Она отвешивает мне пощечину. Неплохо для разнообразия. А то я уже устал от всех этих плакальщиц. Но я не ожидал, что это окажется так приятно. У меня даже встал. И стоит. Но не стоит. Надо подсуетиться и схлопотать еще одну. Она глядит на меня, красная от гнева. Я, ухмыляясь из-под очков:
— Всего одна пощечина? Ты уже кон… конь. Троянский.
— Прости. Но с женщинами так не разговаривают.
Ну заладила. С женщинами так, с хренщинами сяк…
И ты, Лолла?!
— Женщина и не женщина. Ты ведь бисексуалка? Ты у нас «би»? Разом и «би-би» и «тах-тах». И женщина, и мужчина?
— А с кем из них ты спал?