лестница. Перед дверью все блистало чистотой и богатством, коридоры устланы коврами, стены затянуты штофными обоями и увешаны старинными картинами. За дверью все заросло грязью. Штукатурка обвалилась. Ступеньки покрылись ржавчиной. Коридоры, по которым мы шли, были низкие, темные и запущенные. Некоторые двери оказались распахнутыми. Эти комнаты, видимо, остались незанятыми. Часто в одной комнате стояло несколько кроватей. Здесь жили горничные, пикколо и временные работники.
Шауберг занимал отдельную комнату. Одна ее стена была скошена, окно полукруглое и почти над самым полом. Только согнувшись в три погибели можно было взглянуть на небо. В комнате стояли железная койка, шкаф и колченогий стол. Я сел на койку и выписал чек на тысячу марок.
– Дайте сразу уж и мне мой чек за неделю, – сказал Шауберг. Что-то в его голосе заставило меня поднять на него глаза. Он внезапно побледнел как полотно, словно вот-вот умрет. Губы дрожали. Он зашатался и вдруг рухнул на кровать рядом со мной, шепча: – В шкафу… коробочка… быстро…
Я распахнул дверцы шкафа, нашел никелированную коробочку и в ней шприц и несколько ампул. Отломив головку у одной из них, я набрал шприц и подал его Шаубергу.
Он воткнул иглу сквозь штанину себе в ляжку и нажал на поршень. Потом глубоко вздохнул и откинулся на подушку. Теперь он лежал спокойно. Лишь его узкие красивые руки еще дрожали; руки, которыми только что так восхищалась Джоан; руки, которые через несколько часов будут прикасаться к телу Шерли.
19
Рим, 3 мая, 21 час 30 минут.
Белая кошечка спит, свернувшись клубочком в кресле рядом с моей кроватью. Я открыл окно, так как ночь теплая и прекрасная. Множество звезд сияют на темном небе. Я держу микрофон у губ и говорю тихо, чтобы никому не мешать.
В парке ходит взад и вперед карабинер, который меня стережет. За старыми деревьями белеет в свете сильных прожекторов фасад Колизея, но сквозь темные провалы его окон все-таки видны звезды. Аромат цветущей вербены проникает ко мне в комнату.
Профессор Понтевиво пришел ко мне сегодня только после ужина. Мы еще раз поговорили обо всем, что он уже раньше сообщил мне о человеческом мозге и его функциях, после чего он продолжил эту тему:
– Конечно, все это лишь сухая теория. Я могу объяснить пьющему человеку, как взаимодействуют архив коры головного мозга и мозговой ствол. Могу ему и себе объяснить, откуда берется его комплекс неполноценности, как обстоят дела с этим комплексом, то есть с проблемой, с которой он, по его мнению, не сможет справиться. Все это я могу ему детально и Доходчиво разобъяснить. Но одного я сделать не могу. Знаете чего?
– Знаю. Вы хоть и можете показать пьющему, какие трудности в его жизни заставляют его пить, но не можете устранить эти трудности из его жизни. Об этом я думал все последние дни. Вероятно, в этом и кроется причина того, что около девяноста процентов так называемых излечившихся от алкоголизма – я где-то читал об этом – вновь начинают пить, и, следовательно, на самом деле алкоголизм неизлечим.
– Вы совершенно правы, причина именно в этом. Если человеку сорок и он пьет, потому что карьера не удалась, потому что разлюбил жену и любит другую женщину, потому что видит, что никогда не добьется признания своих предполагаемых способностей, – то я не могу ни предоставить ему женщину, о которой он мечтает, ни избавить от той, которую ненавидит, ни сделать его в мгновение ока генеральным директором или нобелевским лауреатом. Не могу изменить основные параметры ситуации, в которой он находится.
– Вот видите! Неудачные дети. Осточертевшая жена.
Пропащая жизнь. Вот что заставляет человека пить! И как бы тонко вы ему ни объясняли, почему он пьет, он все это поймет, но пить не бросит. А больше вы ничего для него сделать не можете.
– Могу, мистер Джордан.
– Что?
– Я могу… – Толстячок профессор умолк, потому что откуда-то снизу донеслись до нас шаги и голоса, хоть и приглушенные, но все же отчетливо слышные в мертвой тишине ночи.
– Non cosi lentamente!
– Attenzione, idiota! E sul mio piede![29]
– Что придавило ему ногу? – спросил я.
– Вероятно, гроб, – предположил Понтевиво. Мы с ним подошли к открытому окну. Я увидел черную похоронную машину, остановившуюся прямо под моим окном. Двое мужчин в рубашках с закатанными рукавами в самом деле пытались по узкой лестнице вынести гроб из подвала клиники к машине. Гроб сильно раскачивался.
– Кто умер?
– Наш композитор. Вчера утром. Меня кольнуло где-то в области сердца.
– Мы стараемся увезти наших… гм… покойников, когда все спят. Дело в том, что многих наших пациентов шокировал бы вид такой машины. Уж не входите ли вы в их число?
Я промолчал.
– Мистер Джордан, в любом доме на нашей земле умирают люди. В больнице же смерть, в сущности, должна считаться гораздо более обыденным явлением. Разве не так? Почему же вы так погрустнели?
– Потому что молодой композитор скончался, так и не дописав свой концерт.
– Об этом мы все грустим, – сказал Понтевиво. Очевидно, все-таки не все, потому что снизу до нас донесся такой диалог:
– E un compositore. Dicono che ha fatto una si bella musica!
– Musica, merda! Il mio piede![30]
После этого они наконец-то погрузили гроб в машину. Она отъехала. Мы смотрели ей вслед, видели, как