прошла вечность, прежде чем Джулия услышала звон фарфора, рассыпавшегося по мостовой.
Она еще долго стояла, свесившись с балкона, пока не оправилась от шока. Но жжение в правой руке нисколько не уменьшилось; похоже, один из фарфоровых пальцев здорово ранил ее. Дрожа от испуга, она повернула руку к свету и обнаружила, что источником боли была на самом деле булавка, глубоко засевшая в ладони. Вокруг головки булавки торчали обрывки белой материи. Стиснув зубы, она выдрала булавку и сбросила ее с балкона; потом перевесилась через перила посмотреть, что сталось с куклой. Трудно было разглядеть что-либо с такой высоты, тем не менее она увидела, как прохожий переступил через что-то, валявшееся на дороге.
Джулия вдруг осознала, где находится, но головокружения не последовало. Она почувствовала, что может стоять так, перевесившись через перила, сколь угодно долго. Впрочем, смысла в этом не было, да и рана на руке напоминала о себе пульсирующей болью. Она вернулась в гостиную, закрыла окна, вернула пустой футляр на место и бросила прощальный взгляд на Лидию. Ей показалось, что в глазах девушки уже не было прежней настороженности; да и сама фотография как-то потускнела, стала обычным снимком, на котором молодая женщина старательно позировала перед камерой. Отвернувшись от нее, Джулия задалась вопросом, увидит ли она когда-нибудь напечатанной последнюю поэму Фредерика. Впрочем, это было не важно, ведь поэма была посвящена Лидии, а не ей. От нее теперь требовалось лишь вызвать к нему доктора. В последний раз взглянув на Фредерика, Джулия увидела, что он улыбается во сне. Она оставила его в мечтах о мертвой, а сама устало двинулась вниз по лестнице, возвращаясь в мир живых.
___
Я словно пробудился ото сна, в котором был Джулией, и мне было ужасно холодно, потому что читальный зал сорвался с якоря и уплыл в открытое море. Сражаясь с волнами, я отчаянно пробирался под купол, который только и торчал из глубин, но оказалось, что я уже давно не сплю, просто тело мое охвачено жаром и ломит каждую косточку. По дороге к станции подземки Рассел-Сквер меня так колотило, что зуб на зуб не попадал. В лифте, уносившем нас вниз, мужской голос вдруг произнес с отчаянием: «Я несчастлив. Мне плохо. У меня депрессия». «Да у нас у всех депрессия», — пробормотал сзади меня другой мужчина. Зажатые в хлипкой металлической клетке, вдыхающие тяжелый запах влажной одежды, мы молча спускались в подземелье.
А потом еще десять дней меня знобило, я потел и кашлял, периодически проваливаясь в тревожные сны с участием девочки-куклы. Страшнее всего был повторяющийся ночной кошмар, в котором я преследовал стремительно удаляющуюся фигуру — возможно, это была Алиса, блуждая по пустынным улицам среди уродливых зданий. Обычно она испарялась, но однажды мне удалось догнать ее на аллее; когда она обернулась, я увидел, что ее лицо высечено из камня. За окном барабанил дождь, переходящий в изморось, но я все равно шел в аптеку за новой порцией лекарств или же в ближайший дешевый ресторан индийской кухни. Дело компании «Уэстленд» прогремело и заглохло. Взорвался космический корабль «Шаттл». Железная леди вершила свою политику.
За три дня до предполагаемого отъезда я решил прокатиться на поезде из Ватерлоо в Балкомб, деревушку в трех милях к северо-востоку от Стейплфилда. По крайней мере, я бы увидел это место своими глазами и, может, навел бы справки у местных жителей. Но, взглянув на крохотный черный кружок, отмеченный на трассе В2114, я вновь задался вопросом: а зачем? И напрасно я пытался разжечь в себе интерес к этой поездке, тоска по Стейплфилду стала для меня сравнима с тоской по вырванному зубу. Без Алисы — а к тому времени я уже убедил себя в том, что больше никогда не услышу о ней, — Стейплфилд казался потерянным навсегда.
В мой последний день в Лондоне, пришедшийся на воскресенье, выглянуло водянистое солнце. На автобусе я доехал до Хампстед-Хит и пешком добрался до вершины Парламентского холма, где наконец прочувствовал красоту и величие бурлящего внизу города. Но ветер был настолько холодным и пронизывающим, что вскоре мои эмоции свелись к единственному желанию — согреться. Я спустился к плавательным прудам, содрогаясь при виде ледяной зеленоватой воды, в которой действительно барахталась какая-то сумасшедшая. Лавируя среди инвалидных колясок и велосипедов, я добрел до Долины здоровья и по объездной дороге вернулся обратно.
Я и представить себе не мог, что так обрадуюсь жаркому мосонскому лету. Когда я вышел из таможенной зоны, мать кинулась ко мне и обняла так, словно я вернулся из преисподней.
— Но ты такой худой, Джерард. Что произошло?
Я рассказал ей про грипп и согласился с тем, что надо сходить к врачу. Похоже, больше говорить было не о чем. После завтрака мы сели пить кофе в саду, устроившись под цветущим эвкалиптом. Лужайка пестрела яркими красками; небо было ослепительно-голубым. Вдыхая сухой едкий аромат эвкалипта, я не мог удержаться от мысли, что несчастья проще переносить в тепле, а не в холоде.
— …так ты из-за болезни и не смог нигде побывать, мой дорогой? — донесся до меня голос матери.
Единственное, что пришло в голову, это прогулка по Хампстед-Хит. Рассказывая, я наблюдал за чудными розелями, и вспышка материнского гнева застала меня врасплох.
— Как ты мог допустить такую беспечность, Джерард? Тебя ведь могли убить!
Лоб ее покрылся испариной, хотя еще мгновение назад был абсолютно сухим.
— Мама, это ведь было воскресенье. Там полно отдыхающих.
— Знаешь, как воруют людей на этих лесных дорожках? А потом ищи-свищи. Я сама читала. Да мало ли что могло там с тобой приключиться.
Я попытался переубедить ее, но она и слушать не хотела, а вскоре и вовсе заявила, что ей пора прилечь отдохнуть.