— Верно, Маня. А? Да я в кинишку намылился сходить, времени у меня теперь навалом. Ну, прощевайте там, деток своих целуй. А я постараюсь выбраться к вам…
И повесил трубку, обернулся — юркнула в толпу, затерялась коричневая кепчонка. Разговор он весь слышал.
В зале этот поганец тоже сидел все время за моей спиной, ряда на два подальше, и его присутствие меня невольно нервировало. Почему-то все время стоял у меня перед глазами прибитый ножом к лавке Вася Векшин. На экране пела, плясала, стреляла глазками Любовь Орлова, двигалась она своим замечательным путем от девки-замарашки до знатной стахановки, но, честно говоря, ничего я не запомнил из этого фильма, потому что не до него мне было. В зале было душно, плавал кислый запах мокрого сукна, пота и гуталина, люди вокруг меня хохотали и топали ногами, а я сидел и думал о том, что дело, похоже, не сорвалось и сегодня уже, конечно, мы с Варей не увидимся, а с двенадцати ночи у нее дежурство — ей три постосмены осталось до демобилизации, — и если сегодня у меня все пройдет благополучно, то, может быть, на этой неделе вся история закончится, и мы с Варей пойдем в загс, а потом устроим свадьбу, позовем Жеглова, всех наших ребят, Вариных подруг — это будет замечательный праздник. Только бы с этими проклятыми выползнями закончить!
К концу картины, когда все дела у Любови Орловой совершенно наладились и ее любимый инженер тоже понял, какая она замечательная, мне уже стало совсем невмоготу — от напряжения, ожидания, неизвестности. Это как перед атакой: уж лучше бы команда — и через бруствер вперед, чем это невыносимое тоскливое ожидание, когда знаешь, что ровно через час уже все будет решено, но неизвестно только как. Ах, Вася, Вася, как ты томился этот час!
Праздник, радость, свадьба, ордена, конец фильма! Зажегся свет, и народ повалил на выход. Я уже не оглядывался, точно зная, что малокозырка где-то на пятках у меня сидит.
Мокрая темнота совсем заволокла город. И фонари не разгоняли мрак, а мутными молочными пятнами высвечивали узкие пятачки вокруг столбов, и все было заштриховано косыми струями унылого ноябрьского дождя. Народу в троллейбус натолкалось до упору, двери не запирались, и люди висели на подножках, надрывались кондукторы, требуя войти в вагон. Да мы бы и сами вошли, коли место нашлось бы: за одну остановку меня на ходу промочило насквозь. И «хвост» перестал стесняться, он висел рядом со мной, держась за чью-то спину, и, признаюсь, было у меня желание навесить ему такого пенделя, чтобы он до следующей остановки катился на пятой точке…
Пересел на Колхозной площади, тут было чуть свободнее, чем на кольце, и когда меня особенно сильно шпыняли, я думал с усмешкой, что, наверное, люди создали бы мне получше условия, кабы знали, за каким я делом толкаюсь здесь в час «пик»…
Остановился я у освещенной витрины булочной. Здесь был козырек, под которым обычно выгружают хлеб. Вот там я и спрятался от холодных струек. Огляделся — Ани еще не было. Только стоял у тротуара хлебный фургон, из которого два мужика вытаскивали пустые ящики. И пропал мой «хвост», хотя я видел, как он спрыгнул вслед за мной с подножки. А теперь исчез куда-то. Я взглянул на часы — девятнадцать тридцать две. Еще несколько минут, и все решится — правильно мы продумали или они оказались осторожнее. И в этот момент я увидел идущую ко мне женщину.
Она была высока, стройна, в красивом светлом пальто. Туфли у нее были заграничные, на рифленом каучуке. И зонтик. Протянула мне руку, как старому знакомому:
— Здравствуйте, вы от Евгения Петровича?
— Здравствуйте. — И я подозрительно стал смотреть на нее. Я и не скрывал интереса, с которым глазел на нее. И руку ее задержал на мгновение дольше, ощупывая на ее пальце кольцо с камнем-розочкой. Я даже приподнял на свет ее руку и откровенно посмотрел на кольцо. Она выдернула руку и зло спросила:
— Вы что?
— А ничего. Мне Евгений Петрович первым делом велел передать вам, чтобы вы это кольцо как можно глубже заныкали. В розыске оно, по мокрому…
Это было кольцо Ларисы Груздевой — я не мог ошибиться, десятки раз я видел его описание в деле.
— И для этого он прислал вас? — спросила она с усмешкой.
— Нет, он меня прислал, чтобы я объяснил, как его с нар вытащить. А вы тут меня за дурака держите, театры всякие, концерты разыгрываете! Подсылаете дуру какую-то! Что же, вы думаете, мне Фокс не объяснил, какая вы из себя, коли посылал меня на встречу?
— А почему же он вас к бабке направил, а не ко мне?
— Ха! Мы с ним не в парке Горького на лавочке расстались. Он тоже против меня опаску имел — а вдруг меня менты расколют? А вдруг я скурвлюсь и сам настучу? Так прямо к вам в теплую постелю их и доставлю. Надо думать, он этот резон имел. А там бог его ведает, что он думал: вы-то знаете, мужик он непростой…
— Так что же он сказал вам? Что вы должны передать мне?
— Инструкцию. Так он и сказал — инструкцию. Это, говорит, будет у тебя единственный в жизни заработок такой: запомни от слова до слова, передай и получишь пять кусков.
— Что-то больно дорого за такую работу…
— Ему-то там, на киче, это не кажется дорого. Речь о шкуре его идет. Вышак ему ломится…
— Хорошо, я слушаю вас…
— Денежки пожалуйте вперед. Дружба дружбой, как говорится, а табачок…
Она открыла сумку и протянула мне завернутую в газету пачку. Я стал разворачивать сверток, но она сердито зашипела:
— Перестаньте! Там ровно пять тысяч. Говорите…
Я помялся немного, потом махнул рукой:
— Смотрите, на совесть вашу полагаюсь. Мне ведь тоже рисковать, с МУРом вязаться неохота…
— И попробуйте наврать только!
— Зачем же мне врать! — Я огляделся, в переулке никого было не видать, только неподалеку возились со своими ящиками грузчики около хлебного фургона, и я подумал, что это, наверное, наши ребята меня здесь прикрывают. Правда, это мне не понравилось — грубо; они совсем рядом стояли, и раз за Аней бандиты присматривают, то и их наверняка засекут.
— Значит, Фокс так сказал: его в МУРе колют по поводу ограбления продмага и убийства сторожа. Дела его неважные — там на карасе отпечатки его остались… Содержат его пока на Петровке, на той неделе должны перевести в тюрьму — в Матросскую Тишину, а там уже хана — из тюрьмы не сбежишь…
— А с Петровки сбежишь? — спросила она, глядя на меня в упор своими черными, чуть раскосыми глазами. И ноздри у нее тоненько дрожали все время.
— И с Петровки не сбежишь. Но если на следственный эксперимент его повезут из тюрьмы, то там конвой другой, такие псы обученные, с автоматами. Это все дело пустое. А с Петровки его оперативники повезут — те ловить мастаки, а насчет охраны они, конечно, лопушистее. Их там всех можно заделать, — сказал я, понижая голос и наклоняясь к ней.
— Это как же?
— Ну что «как, как»? Что вы, маленькая? Пиф-паф — и в дамки!
— А какой следственный эксперимент? — спросила она недоверчиво.
— Ну сделал он признание: так, мол, и так, я убил сторожа и хочу на месте показать, как это все происходило. Поскольку он сидит в полной несознанке, оперативники обрадовались, захотели побыстрее закрепить его показания. Повезут его туда обязательно… По телефону договорились — он сам слышал.
— Что еще сказал Евгений Петрович?
— Ну, детали всякие, как это сделать. И еще он велел, чтобы вы горбатому сказали: если его у муровцев не отобьют, он на себя весь хомут тянуть не станет — сдаст он его самого и людей его сдаст…
— Понятно… понятно… — протянула она и вдруг громко сказала: — Вы поедете со мной и расскажете про все эти детали — что надо делать…
— Нет, — покачал я головой. — Такого уговора не было, я и Фоксу сказал: постараюсь бабу твою