(чаще всего эротической), и от физических кондиций, которые, увы, напоминают о себе и требуют сообразности. Я разделил бы всех людей на две принципиальные категории — как Цветаева делила всех пишущих на «поэтов с историей» и «поэтов без истории». Есть люди с эволюцией, есть «данные» сразу, сформировавшиеся раз навсегда; о таких Пастернак сказал применительно к Маяковскому: «Весь в явленьи». Так есть люди, чей возраст меняется — не обязательно возрастает, может и убывать, — а есть и те, кто застыл в одном возрасте, оптимальном. Так Окуджава говорил о себе: «Мне было сорок, сорок — и вдруг стало шестьдесят». Ему действительно всегда было сорок: нагнал свой возраст и остался в нем. А когда исполнилось шестьдесят, трагически ломался.
Думаю, что у меня какой-то промежуточный случай, и рекомендую всем примерно тот же образ действий: у всякого возраста свои недостатки, мешающие наслаждаться его преимуществами. Так вот, надо как-то этот возраст законсервировать и извлекать в разных ситуациях, когда недостатки уже устранены. Скажем, сохранить детское счастье возвращения из школы или игру в шпионов с самим собой во время похода в магазин в осенних сумерках, но убрать все, что мешало: реальные страхи детства, реальное его бесправие. Этот возраст — лет восемь, девять, десять — я в самом деле умудрился сохранить и извлекаю этого мальчика всякий раз, когда у меня есть свободная минута. Когда у меня есть время элементарно взглянуть на облака, выгулять собаку, пройти с сыном компьютерную игру. Чтобы этот возраст вытащить, достаточно вспомнить пару-тройку вещей, которые замечал только тогда. Какую-нибудь клумбу с осенними левкоями по дороге из школы.
Второй такой возраст — двадцать четыре года. Почему именно он? Потому что он был, наверное, самый гармоничный в смысле соответствия желаний и возможностей. Дальше я начал про себя понимать какие-то не самые приятные вещи — типа того, что лучше мне вообще не слишком много общаться с людьми, потому что страсти страстями, но иногда при этом калечишь чужие судьбы. С этих пор я стал работать больше, чем хотелось, и больше, чем нужно, больше, чем живу. Я начал даже догадываться, что жизнь не стоит того, чтобы жить, потому что в ней проигрываешь всегда и всегда попадаешься в ловушки, а кончается все одинаково. Зато в работе есть по крайней мере критерии, и время проходит не совсем напрасно. А в двадцать четыре я все еще полагал, что жизнь выше литературы и вообще выше всего. Теперь я думаю совсем наоборот. Теперь я всячески стараюсь вычесть себя из любых отношений, потому что понимаю, что бываю в этих отношениях крайне эгоистичен, да оно же и себе дороже. Разрываться между двумя женщинами и двумя городами, везде врать, напрягаться, испытывать иногда, конечно, совершенно небесные минуты, зато и валиться потом в абсолютно зловонные пропасти, — нет, лучше все это оставить для литературы и переживать там, а еще лучше вообще забить свой день так, чтобы не оставалось мыслей о смысле жизни. Эти мысли бесполезны и даже вредны, потому что ничего нового не выдумаешь, а настроение испортишь. Но двадцать четыре года был последний возраст, когда я в собственном смысле жил, и теперь я по мере сил извлекаю себя тогдашнего, когда мне нужно влюбиться. Это иногда нужно.
Третий возраст тоже был отличный, это был кризис среднего возраста, выразившийся почему-то в черной ипохондрии. Я тогда подозревал у себя Бог весть что и в самом деле чувствовал себя так отвратительно, что жить не хотел. Веллер меня тогда спас — в который уж раз! — отправив к другу- психиатру, ныне покойному. Я пришел в его клинику в центре Петербурга — кругом сидели страшные маскообразные люди, которых он снимал с наркотической зависимости. Вышел врач, длинный, худой и мрачный. Так же мрачно пригласил в кабинет. Я зашел.
— Что вам? — спросил он хмуро.
Я стал рассказывать о своих страхах. Он молчал.
— И что? — спросил он уже не хмуро, а с откровенной злостью.
— Хотелось бы... какой-нибудь совет, — сказал я неуверенно.
— Совет тебе? — рявкнул он. — У...й отсюда на х...й и никогда больше не приходи!
Как я теперь понимаю, это была терапия. И она подействовала. Ипохондрия исчезла в тот же миг, как я пулей вылетел из его клиники. Но возраст остался, память о нем жива, и при случае я могу извлечь и его. Такое состояние — «жить не хочется» — тоже бывает полезно. Особенно если надо принять сложное решение, угрожающее неприятностями. Тогда легче всего сказать — а, идите вы все к черту и сам процесс жизни как таковой — тоже!
Это ненадолго, конечно. Но иногда помогает.
Так что возраст — это картотека, набор состояний, извлекаемых в зависимости от текущих потребностей. Придавать ему другое значение бессмысленно и смешно.
Стоит
Кризис среднего возраста по-русски
Говорят, медиарынок живет в ожидании нового мужского глянцевого издания, ориентированного (если СМИ ни на кого не ориентировано, это не СМИ) на аудиторию 40 +. Доселе такой ориентации не было, а теперь вот должна возникнуть. Хотя бы потому, что поколение, которому было двадцать в начале девяностых, когда появилась первая глянцевая пресса, именно сейчас вступает в период зрелости. Портрет этих самых идеальных 40 + и нарисует новое издание в простодушной технике супрематизма. Седина в бороде, а все еще стоит. Дети взрослые, а все еще стоит. Жена надоела, но ведь стоит же. И стоит и стоит и стоит. Выглядит как собрание реприз, написанных Жванецким для Карцева, но смешного мало: издание должно быть разве что слегка ироничным. Как любое глянцевое издание, практическое руководство для 40 + в упор не будет отличать сексуальность от сублимации, помещая рекламу галстуков прямо напротив двадцати пяти способов подольше сохранять эрекцию. Внимание аудитории обеспечено. Аудитория дождалась.
Пятнадцать лет назад над мужчинами средних лет, проживающими этот возраст в паническом страхе перед эректильной дисфункцией, как только не измывались. Указывали на обратно пропорциональную фрейдистскую зависимость между размером автомобиля и размером понятно чего. Забавлялись анекдотами про крашеных двадцатилетних блондинок, приставленных к пузатым, лысым экономическим агентам. Высмеивали вкусы в одежде и домостроевские бытовые привычки. Пятнадцать лет назад кризис среднего возраста и впрямь выглядел карикатурно: ухарство безмозглого братка, помноженное на степенность советского цеховика и поделенное на почерпнутые из телевизора стандарты зажиточности. Это были люди, которым страстно хотелось, чтобы им очень повезло, чтобы они «поднялись». Им повезло, но меньше, чем избранным. Они поднялись, но не очень. Бывший завсекцией галантереи универмага «Военторг» стал владельцем маленького завода по производству женских колготок, наладил отношения с мелкопоместной властью, влез в японский джип «не хуже немецкого», сменил жену. Золотое кольцо на среднем пальце сделалось массивнее, пение под караоке в ресторане громче. Этот образ жизни вполне устраивал бизнесмена, таков был его sign of will be: ондатровая шапка, дубленка и «Волга» с поправкой на новую реальность, застойное благополучие, лак румынского гарнитура и блеск чешского хрусталя. Этим людям хотелось спокойной советской-постсоветской старости, и они нашли способ заработать на нее, и даже в большей степени заработать, чем украсть. Старость подступила, от длинноногой блондинки пришлось вернуться к некрасивой, но любящей жене, дети организовали мелкий собственный бизнес в Чехии, у внуков няня, все хорошо.
Тем, кому сорок сегодня, было тридцать, когда обвалился рубль и Россия заново начала свою трудную интеграцию в мировую экономику. Навсегда закончилась эпоха ГКО. Международный валютный фонд еще задолго до дефолта взялся за переделку русского национального характера и отчасти преуспел в этом. В моду стали входить фитнес-клубы. Помыкавшись по бирже труда и к миллениуму разменяв четвертый десяток, жертвенные дети кризиса-98 устроились в дочерние представительства иностранных компаний и банков и принялись осваивать корпоративную культуру, страховую медицину и накопительную пенсию. Они были упоены всем этим, как их предшественники — караоке и лаковыми остроносыми ботинками. Иностранные банки и инвестиционные компании осваивали тем временем российский фондовый рынок, он рос вместе с ценами на нефть, а следом росли зарплаты и дешевели деньги. Советская халява и постсоветское чудо уступили место новому sign of will be — потребительскому кредиту, который с каждым