и я одна, без сына, вернулась в столицу (Паша вернулся вместе с моей мамой через несколько месяцев). Причем, надо сказать, по сравнению с Омском, где у нас была налаженная жизнь, в Москве был просто голод. У свекрови было трехразовое питание на работе, в связи с чем ни карточек, ни пайков, которые можно было отнести домой, ей не полагалось.
После войны жизнь складывалась не менее интересно, чем до. Меня влекла наука, и я поступила работать в научный кабинет при театроведческом факультете. И так уж получилось, что почти все сотрудники хромали на пятую ногу, скажем так. И в какой-то момент — нет, никого не арестовали, — просто кабинет был ликвидирован за один день. Интересно, что ровно за сутки до того мой знакомый Петр Кабанов, работавший в Комитете по делам искусств, позвал меня туда на работу. А Комитет этот был известной клоакой. И я Кабанова в простых выражениях развернула. На что он ответил: «Посмотрим, что ты скажешь завтра». Понятно, что назавтра его предложение пришлось принять с благодарностью.
Ничего более страшного и гадкого, чем этот Комитет, тогда просто не было. Его начальник Гусев был этакой сволочью по призванию — он делал людям гадости просто потому, что страшно это любил (так, при моем найме на работу за время, которое я шла от его кабинета до отдела кадров, сумма моей зарплаты вдруг резко сократилась, и я была готова устроить скандал). У заместителя Гусева Лебедянского под стеклом был список сотрудников с еврейскими фамилиями, которые должны быть все заменены русскими. И он их медленно, по одному выдавливал. Боролся с космополитизмом.
Реабилитация
В середине пятидесятых отца реабилитировали стараниями украинского Союза писателей. Нам выдали 3 000 рублей: в народе, среди родственников репрессированных это называлось «деньги за погубленную жизнь». Но если уж говорить о реабилитации, то Поступальский был единственным, кто действительно смог восстановить здоровье и вернуться к жизни: он скончался в девяностых. Нарбут, с его отнятой рукой, был утоплен в Колыме в рамках «избавления от инвалидного балласта». Навроцкий вернулся, но прожил после возвращения очень недолго. Я помню врезавшиеся мне в память дикие слова одной служащей из Союза писателей: «Вам повезло, что Зенкевич умер, они все оттуда психами приезжают».
Чрезвычайно любопытно сложилась судьба доносчика Валерия Тарсиса, сразу после ареста отца присвоившего все его переводы, замкнувшего (правда, ненадолго — ворованное впрок не идет) на себя почти всех его авторов, а также убеждавшего мою мать переселиться из кооператива в Нащокинском в коммуналку, чтобы «не злить начальство» и освободить место ему с женой. А в постсталинскую эпоху ему, видите ли, оказалось как-то сильно не по дороге с советской властью — в 1962 году, после публикации его «Сказания о синей мухе», Хрущев распорядился отправить Тарсиса в сумасшедший дом. В 1966 году он проходил по делу Синявского и Даниэля, после чего был выслан, только не на Колыму, а в Лондон. Печатался в журнале «Посев», считался диссидентом. И спал спокойно, наверное. Умер в Берне.
Я видела, как жизнь ломала и перемалывала честных людей. Как угас после закрытия его Камерного театра близкий нашей семье Таиров, не боявшийся после отца ареста интересоваться его судьбой. Как постепенно ушел в безвестность Алексей Михайлович Файко, таланту которого в новые времена не нашлось места. В 1972 году мы с мужем поселились в квартире на окраине Москвы, у Речного вокзала. Недалеко от нас, на Ленинградском шоссе, находился дом престарелых, в котором доживал свой век Файко, и я его до кончины время от времени навещала. И он до последнего сохранил трезвый ум и бодрый дух.
Записал Алексей Крижевский
Швейцарские подданные
Довоенная Москва в рассказах Юдифи Новиковой
Я родилась 7 ноября 1917 года, по старому стилю — 24 октября. Ленин говорил: «23-го рано, 25-го поздно». Родильный дом был на Мясницкой. В это время шли бои за почту, телеграф, телефон. С крыши роддома обстреливали Центральный почтамт, поэтому матерей с детьми эвакуировали. Папе позвонили, чтобы он приезжал за нами, но извозчики ехать в центр боев отказывались. Какой-то старик заломил цену и поехал. На обратном пути рабочие пикеты проверяли: «Что везешь?»
???
Жили мы в Костянском переулке, в доме № 14, где родители обитали с 1914 года, и мы прожили уже все вместе до 1960-го. Родителям, как евреям, жить в Москве запрещалось. Но папа говорил, что они были «швейцарскими подданными»: платили швейцару и спокойно жили. Потом мама поступила на медицинские курсы, что давало право жительства в Москве. Окончив их, получила звание повивальной бабки 2-го разряда.
У моего отца, Давида Соломоновича Канеля, была тетя Саша. Ее и известного кардиолога доктора Левина приглашали для медицинского заключения о причине смерти Аллилуевой — требовали, чтобы они написали «аппендицит». Оба отказались. Когда возникло «дело врачей», Левин чуть ли не возглавлял этот список «убийц в белых халатах». Папа до революции работал на Прохоровской мануфактуре, после — в разных главках нефтяного министерства бухгалтером и экономистом. Мама, Левинзон Цина Мордко- Эльевна (в быту Цина Марковна), родилась в Белостоке в 1891-м. Ее отец, мой дедушка, был очень религиозным: до Второй мировой войны у него собирался миньян, то есть положенные по Талмуду 10 евреев для изучения Торы. Там были разные люди — от простого рабочего до известного врача Боткинской больницы по фамилии Соловей.
Мамина большая семья до революции жила бедно. В их московской квартире, располагавшейся в подвале дома на Пушкаревом переулке, было три комнаты, уборная и кухня. Все комнаты имели выход в маленькую прихожую. Две боковые комнаты еще имели выход в большую среднюю. Когда приехала вся семья, в средней комнате жил дедушка с двумя сыновьями, а две дочери имели по комнате. Нижний край окон был несколько выше над полом, чем обычно. А с улицы нижний край окна был на уровне тротуара. Под полом квартиры часто стояли грунтовые воды, и администрация домов периодически меняла половые доски. Когда их выбрасывали на улицу, прохожие удивлялись грибам, которые росли на их нижней стороне. Ни ванной, ни газа не было — мылись в корыте на кухне и раз в неделю в бане.
Условия, понятно, были не самые худшие. В какой-то момент в трех комнатах жило уже три семьи, но все же это была если и коммуналка, то родственная, жили дружно. Правда, у них в квартире обитал еще один человек. Звали его все по фамилии — Бусель. Это был маленького роста щуплый еврей, постоянный участник дедушкиного миньяна. Он работал инкассатором на трикотажной фабрике. Мне иногда он приносил трикотажные кофточки, которые выдавали работникам из брака — для моего бедного гардероба они были не лишним подарком. Один раз Бусель вез зарплату всей фабрике, и на него напали. Однако он оказал сопротивление и денег не отдал. В той драке он пострадал, но не очень тяжело. Никто не ожидал от этого субтильного человека такого подвига.
???
Так уж получилось, что вся наша семья расселилась вокруг Сретенки. Мамина родня в Пушкаревом переулке, мы по другую сторону жили — в Костянском. Тетя Ева, мамина сестра, со своей семьей — в коммуналке на Малом Головине. И до, и после войны все часто собирались у нас: играли в лото и карты. Когда мне было еще лет пять, и я о чем-то рассказывала, кто-нибудь из родственников выражал недоверие: