этого текста, вы или кто-то еще, но мне текст не понравился, вот у меня к нему такие замечания». Они: «Что вы предлагаете?» Я: «Если есть время, то мне нужно примерно неделю с ним поработать, и я подготовлю свой вариант». Они так переглянулись — хорошо, мол.
Уже потом Абалкин узнает, почему переглянулись помощники премьера — дело в том, что он был не первым экономистом, который читал этот загадочный текст. Вначале звонили профессору Бирману, заведовавшему в том же Плехановском институте кафедрой финансов. Бирману текст тоже не понравился, и он попросил чиновников привести к нему стенографистку и за два часа надиктовал ей новый текст. Он, может быть, и получился хороший, но Бирман в глазах правительственных аппаратчиков зарекомендовал себя легкомысленным человеком, и к его услугам правительство больше не обращалось. А Абалкин, который за две недели действительно написал новый текст, — потом оказалось, что он переделал статью Косыгина, посвященную 50-летию образования СССР, и 30 декабря «Правда» опубликует абалкинский текст за подписью премьера, — с тех пор стал постоянным спичрайтером главы советского правительства. «Но работал на общественных началах, никаких денег за это не получал».
— Писал ему доклады для съездов партии, когда он говорил о директивах на очередную пятилетку. Мы с его референтами садились где-нибудь в Горках, писали эти доклады, а потом собиралась наша группа, назначалась встреча у Косыгина. Кто-то из нас читал вслух, проходило две минуты, три, пять, потом Косыгин врезался в разговор, говорил что-то другое, тут же и стенографистка работала, потом мы брали ее записи и уезжали дорабатывать — он внимательно следил за текстом. Мы регулярно встречались, а потом, когда проходил съезд, члены нашей группы получали приглашения туда в качестве гостей — садились где-то наверху, сидели и слушали, что у нас получалось.
IV.
Косыгин в начале семидесятых — это уже бывший реформатор, смирившийся с тем, что его реформа (точнее, обе его реформы: реформа промышленности и реформа сельского хозяйства, одобренные соответственно мартовским и сентябрьским пленумами ЦК КПСС в 1965 году) захлебнулась. Абалкин считает, что Косыгин смог бы перестроить советскую экономику («И мы бы давно уже жили при рынке») только в том случае, если бы он сумел сам занять место Леонида Брежнева во главе партии. Но, по мнению Абалкина, Косыгин в принципе не мог бороться за власть, потому что до конца жизни остался психологически травмирован «ленинградским делом». Он так и не понял, почему его не расстреляли вместе с Вознесенским и Кузнецовым, и с тех пор панически сторонился любой политической борьбы, а без нее хозяйственные реформы были обречены.
— Аппарат воспринимал предложения Косыгина как угрозы своему благополучию и поэтому ждал любой возможности продемонстрировать Брежневу, что реформы опасны для страны. Такая возможность представилась в августе 1968 года, когда в Прагу вошли войска Варшавского договора — это была критическая точка. Вся эта история больнее всего ударила по экономическим реформам — любой намек на либерализацию воспринимался как повторение чехословацкого опыта со всеми соответствующими выводами. А ведь мы должны были осуществить то, что произошло во всем мире — компьютерную революцию, зеленую революцию. А мы просто их проспали. Люди, возглавлявшие страну, жили предыдущей эпохой индустриального типа. Сталин в 1946 году говорил — мол, нам надо производить столько-то угля, столько-то стали, и мы решим все проблемы. Вот это было мышление индустриальной эпохи. Оно у нас тогда достаточно прочно сидело в мозгах, а мир к концу шестидесятых уже вступал в новую технологическую ситуацию, требовались принципиально новые подходы, и общественное сознание не было готово к этому, оно законсервировалось.
Я спрашиваю Абалкина, зачем же тогда существовали все эти академические институты, если они не сумели доказать властям необходимость перевода экономики в постиндустриальную стадию. Академик разводит руками:
— Могла ли как-то в этом помочь наука — большой вопрос. Наверное, могла бы, если бы более решительно ставила вопросы. Но ведь на нас все идеологические штампы висели.
О благоприятной для Советского Союза конъюнктуре на нефтяном рынке, сложившейся ближе к концу косыгинского премьерства, Абалкин отзывается в менее драматических тонах:
— Фактор цен на нефть никогда не был таким критическим, как сегодня. Цены на нефть не обеспечивали, как сейчас, двух третей бюджета.
V.
Конечно, как и всякий советский романтик, Абалкин уверен, что тот экономический успех, который в последние десятилетия переживает социалистический Китай, мог бы случиться и в Советском Союзе — если бы не локальные ошибки:
— Союз мог бы пойти по китайскому варианту. Я говорил об этом много, и с Горбачевым уже в нынешние времена разговаривал о том, что одной из наших ошибок было то, что мы не начали насыщение потребительского рынка товарами. Потому что, если вы насыщаете рынок достаточным количеством продовольственных товаров и продукцией сельского хозяйства, то вы получаете базу, на которой можно проводить любые реформы. И он согласился со мной. Но Горбачев очень увлекающийся человек, он постоянно менял свои позиции, ему тоже не хватало стратегического мышления. У Брежнева — у него мышление было стратегическое, но индустриальной эпохи, ориентация на чистый количественный рост сидела в крови. Мы этим гордились, мы показывали наши преимущества, у нас был ряд прорывных областей от ядерной бомбы до Гагарина, и это тоже, конечно, надо в зачет Советскому Союзу поставить. Но это все достижения прежней эпохи, а потом пришел Горбачев. А кем он был? Воспитанником бюрократической системы, хозяйственником никогда не был. Ну, на комбайне ездил...
VI.
Из правительства Леонид Абалкин ушел в декабре 1990 года вместе с Николаем Рыжковым — Рыжков слег с инфарктом, Абалкин вернулся в институт. Но в Кремле он все-таки еще окажется — на один день в августе 1991 года, после того как из Фороса в Москву прилетит Михаил Горбачев.
— Он сразу, как вернулся из ссылки, пригласил в Кремль человек 15-20 — политиков, экономистов, тех, которые не поддержали ГКЧП. Мы сидели у него в кабинете, слушали новости. С раннего утра до ночи сидели, нам бутерброды приносили, потому что даже пойти пообедать не было возможности. Толпа хотела идти громить здания КГБ и ЦК, и Примаков при всех звонил Попову Гаврилу Харитоновичу, просил остановить все эти действия. Тот остановил. Горбачев тогда же, при нас, назначил новых министра обороны, министра МВД и других силовиков, но через день Ельцин все эти указы отменил.
Больше с властью академик Абалкин никаких дел не имел, и даже можно уловить нотки злорадства в его рассказе о том, как другой знаменитый в те годы академик-экономист Станислав Шаталин, пользовавшийся особой благосклонностью Горбачева, однажды уже после смены власти по привычке зачем-то набрал на «вертушке» номер приемной президента:
— Десять или двадцать раз звонил — не соединяют, никак. А потом ему кто-то сказал: «Знаешь, а тебя ведь никогда с Ельциным не соединят». Это при Ельцине, собственно, и началось, раньше такого никогда не было, что самая сложная проблема и самый дорогой капитал — доступ к уху президента.
Я подхватываю — ну да, теперь у уха президента дежурит другой экономист, Евгений Гонтмахер, и Абалкин с гордостью кивает — да, мол, Евгений Шлемович заведует у нас сектором социальной политики. «Очень сильный человек, и очень резко пишущий. Но я его очень поддерживаю».
Слушать рассуждения самого Абалкина о нынешнем положении дел в экономике, честно говоря,