не очень интересно — говорит, что «для успеха стране нужно объединение. Есть три силы, три гребца в одной лодке: власть, предпринимательство и наука. Вот если они объединяются вместе, гребут в одну сторону — тогда вас ждет успех. Если эти три силы разъединены, как сейчас, то успеха нет и не будет — то, что принимается в правительстве, в том числе и меры по регулированию экономики, никакой научной базы не имеет». Ну да, не имеет, а делать-то что?
Повороты сюжета
Вспоминает Евгения Павловна Зенкевич
Я родилась в Херсоне во время Гражданской войны. Мои родители работали в театрах, постоянно находились в переездах. Отец, Павел Болеславович Зенкевич, был женат на маме вторым браком. Мама, София Александровна Свободина, происходила из Одессы. Мать была актрисой, отец был в театре... просто всем. Он был блестящий музыкант и дирижер, одно время работал как режиссер и даже антрепренер. Был он и артистом — насколько я понимаю, посредственным (в отличие от других своих ипостасей).
Тогда из Херсона им очень скоро пришлось уехать — у меня обнаружили чахотку, а лечиться в условиях, когда города переходили из рук в руки, понятно, не представлялось возможным. В связи с чем Херсон мы с родителями покинули так скоро, как только смогли. Около года мы прожили в Москве — пока чахотку у меня не сменил костный туберкулез; это намертво приковало родителей к столице. Меня на несколько лет забрали в санаторий в Сокольники, а родители в это время обменяли комнатку в Козицком переулке на дачу в Малаховке. В Москву я переехала уже в возрасте 10 лет — примерно тогда же, когда заново выучилась ходить.
Мы поселились в двух комнатах в Гранатном переулке. В одной квартире с нами жила не совсем адекватная дама, работавшая швеей; она была способна в приступе мизантропии прибить папины галоши к полу или выкинуть еще что-нибудь подобное. Еще одним соседом был некий красный командир, после революции никак не могший найти себе место и последовательно проваливавший любую руководящую работу, на которую его назначали. В конце концов он получил назначение на Дальний Восток, а его сменила милая еврейская семья из бывших сибирских крестьян. Нашим соседом сверху был Борис Иогансон, ставший затем известным художником.
Если спросить меня о том, какова была в те годы Москва, я затруднюсь ответить — после своего санатория я очень медленно привыкала к городу. Для меня единицей измерения мира был двор — дворик, похожий на поленовский, там происходила вся жизнь. Около меня, страстной любительницы животных, постоянно вились собаки; «Женька, убери свою псарню!» — говорила мне мама, боявшаяся войти в наш подъезд из-за обилия собравшихся там моих четвероногих приятелей.
Со временем дела в жилищной сфере пошли лучше: на лето наша семья стала выезжать в Абрамцево, а в Москве отцу с мамой дали пай в одном из первых писательских кооперативов, располагавшемся в Нащокинском переулке. Это был странный дом. Раньше на этом месте стояли три маленьких домика — их не стали сносить, а сильно надстроили сверху и объединили. Парадные просели, по стенам пошли трещины, и в итоге пришлось жильцов отселять, а дом перестраивать.
Это был знаменитый дом: прямо над нами жили Булгаковы, их соседями по лестничной клетке был Алексей Файко с женой, в других подъездах обитала семья Всеволода Иванова и Осип Мандельштам. Булгаков быстро сдружился с моим отцом на почве любви к музыке — бывало, они уславливались, что в определенное время отец садится за рояль и играет какое-нибудь заранее оговоренное, любимое Михаилом Афанасиевичем произведение, а тот в своей квартире его слушает. Перекрытия были тонкие, слышимость была прекрасная, так что Булгаков мог оценить игру отца в полной мере. Специально для Иванова пробили стену с соседней квартирой и соединили их: получились огромные восьмикомнатные апартаменты. Всем этим (плюс дача в Переделкино) управляла жена Иванова, Тамара Владимировна, властная женщина (я себе такой представляла Вассу Железнову), подчинившая себе не только хозяйство и литературные дела мужа, но и жизнь домочадцев и всего их окружения. С падчерицей Иванова Таней я одно время была очень дружна.
Моей первой школой (из-за болезни я пошла в школу в тринадцать лет, сразу в шестой класс) была бывшая Медведниковская гимназия. Как и положено, в школе была и своя шпана, причем верховодила девочка по имени Тереза. С ней вечно ходили два адъютанта; один из них как-то невежливо обошелся со мной, за что получил от меня пощечину. С этого момента Тереза меня зауважала. Однажды их товарищи, парни с золотыми фиксами и прилипшими к губе папиросками, прямо на моих глазах избили нашего физрука; уж не знаю, что у них были за дела. После этого на этих ребят была проведена облава — они попались на спекуляции бонами, и если адъютанты усилиями своей родни отделались несколькими допросами и легким испугом, то Тереза получила несколько лет лагерей, а по выходу совершенно опустилась.
Мне же из школы пришлось уйти — я затеяла петицию в защиту нашего соученика, которого решили отчислить, и нам удалось его отстоять. Однако перепуганная завуч повернула дело так, что затем пришлось уйти нам. Следующей школой была так называемая МОПШИК — Московская Опытно-Показательная. Среди ее учеников было много номенклатурных детей. Вместе с нами учились Юра Жданов, дети Орджоникидзе и другие жильцы ДоПр — домов правительства. Чванство и лицемерие в этой школе было великое. Когда начались репрессии, на детей пострадавших родителей другие ученики начинали смотреть сверху вниз — пока вдруг их самих не постигала та же участь. Со временем аббревиатура «ДоПр» стала расшифровываться как «Дом предварительного заключения». В МОПШИКе, как и положено, был директор безукоризненно рабочего происхождения и на редкость скудного ума (он, например, говорил: «Дети, следите за культурой своей речИ!»), и заместитель по фамилии Михельсон — цепкий и очень собранный человек, прекрасный педагог, умевший поставить на место любого провинившегося. Михельсон был латыш: после образования Латвийской ССР он стал министром просвещения этой республики.
Междувремение
В конце 20-х папа, а затем и мама, поступили на работу в МОДПИК (Московское общество драматических писателей и композиторов), которое возглавлял тогда Луначарский. После того как тот в самом конце 20-х сложил с себя полномочия, мой отец уличил нового руководителя Тронина (а это была помесь советского чиновника с делягой-нэпманом) в злоупотреблениях и был арестован. Тогда через три месяца его выпустили из тюрьмы и восстановили на работе. Правда, тяжелейшая пневмония вынудила отца заняться чисто литературным трудом: переводил со славянских языков, английского и итальянского. В чем, надо сказать, достиг большого успеха.
В 1936 году отца снова арестовали, опять по доносу, только на этот раз все было серьезнее. Его обвинили в том, что он входил в группу «украинских националистов — литературных работников», которая занималась антисоветской агитацией. Отец к моменту ареста знал четырнадцать языков, со многих переводил. Донос написал литературный деятель Валерий Тарсис. Руководителем преступной группы был И. С. Поступальский. Туда же записали поэта Нарбута, переводчика Шлеймана (Коробана) и литературоведа Навроцкого. Всем им дали по пять лет, но для отца с его здоровьем это был смертный приговор. Его срок вышел в конце 1941-го — однако его вместо освобождения перевели в другой, более жуткий лагерь. Там в 1942 году он умер, в лагерном стационаре, от болезни сердца — так нам, по крайней мере, сообщил Поступальский.
Ну, а через год после ареста моего отца я окончила школу. Надо было работать, иначе мне, как вы понимаете, было несдобровать. И я буквально обошла всю Москву в поисках работы. Везде, в общем, меня встречали приветливо, давали анкету... И понятно, что как только дело доходило до пункта о родственниках в местах заключения, тут даже при желании (которого у меня не было) ничего нельзя было утаить. И, естественно, после подачи анкеты место, увы, оказывалось занято. В конце концов, я натолкнулась на объявление о наборе на курсы продавцов букинистической книги. Я отправилась туда — там никакой анкеты не было, меня лишь спросили, нет ли у меня родственников за границей. Я с легким