(“Работники идеологического фронта! Крепите...” — так приветствовал входящего Институт Информации, куда я носила свои рефераты, секретные обзоры американского достоевсковедения: “Работники идеологического фронта! Крепите...” не помню, что именно следовало крепить.). Вы не забыли еще этих вещиц отечественного производства? Каждая мыльница глядела танком, снятым с вооружения за моральную устарелость. Как правило, все эти вещи не очень открывались и закрывались, пачкали руки, прищемляли пальцы, но боевое свое задание они исполняли и на последнем дыхании: они смотрели тебе в душу прямыми глазами Родины: Руки вверх! ни с места!
И вот, среди этих незабвенных мыльниц разного наименования, среди сограждан, выходящих на охоту за мылом и другими предметами первой необходимости, задевая при этом друг друга всеми частями тела и поклажи и неотразимо парируя любой вопрос, обращенный к ним: “своих глаз что ли нет!” — среди всего этого, в казенном помещении с портретом генсека, погребальными скатертями и пехотными стульями — одним словом,
Посреди приемной советской,
Где все могут быть сожжены,
как в последних стихах Блока...
— Сударыня, что я могу для Вас сделать? принести печенья? —
профессор Лотман,
Кто помнит, как все оно было (боюсь, мало кто помнит, и непременно заметят, как тогда, что я
Колокольчик небывалый
У меня звенит в ушах.
Как славно, что он звенит, не заботясь о нашей пользе.
Ах, не надо мне жечь сердце никакими глаголами, мне не нужно ни жгучей правды, ни овечьего тепла, и таинственных изгибов неизъяснимой глубины мне давно не нужно; мне нужно ощутить на лбу холодные умытые пальцы, легкое прикосновение опрятной души. Это значит: сиделка здесь, врач неподалеку, звенит крахмалом госпитальная белизна прохладных небесных риз.
На заре ......... алой
Серебрится снежный прах.
Вот что в конце концов я назову свободой: возможность предпочесть чистоту всему прочему. Не поставить никакого эпитета, если единственно правильный не приходит на ум.
На заре
дописал эту строку композитор Свиридов. Он окутал пушкинские слова звуковым волшебством, которое всякий сразу узнает как волшебство. Конечно, волшебство таким и бывает. Это бесспорно, как и то, что зимняя заря — морозная. Но Пушкин почему–то этого не сказал! И волшебство его, если это волшебство, так сразу не узнаешь: оно
Холод структуралистского словаря и бескомпромиссного рационализма блестел, как стеклянные лабораторные сосуды в воде, как слово “скальпель”, как само это легендарное имя, холодное и светлое на слух: Лотман.
Юрий Михайлович умер. Мутное начало новых времен расходилось все шире. Город Тарту, некогда Дерпт, когда–то Юрьев, уже не первый год был за границей.
Путешествие в Тарту и обратно
запоздалая хроника
Евангелие от Фомы
1
Объявили то, что, в общем–то, уже давно ожидалось: Юрий Михайлович умер. Сам он не скрывал, что оставшиеся ему годы, после смерти Зары Григорьевны, он видит как эпилог — и, вероятно, не слишком пространный.
Эпилог! На языке классической драмы жизнь человека при позднем социализме состояла из двух частей: из несколько затянутой экспозиции — и непосредственно следующего за ней финала, многоступенчатого и многолетнего, финала длиной во взрослую жизнь. Кульминации и развязки не предполагалось: для этих композиционных узлов необходим герой, необходимо действие. Что же говорить об эпилоге. Редко дело доходило до завязки. “Вся жизнь впереди!” пел в своей вечной экспозиции человек тех лет, а про себя знал: ах, давно, давно и необратимо позади. Да, впрочем, и позади — что там было? было ли вообще что–нибудь, как заметил классик этой литературы?
Известие о кончине Юрия Михайловича произвело ясное впечатление, оптическое и звуковое: свет потушен, музыка голосов рассыпалась и стихла, гости расходятся. Ассамблея кончилась. И уже во внешней темноте, где, как всегда, непогода и бездорожье, оглядываясь на опустевшие окна, мы не верим себе, что только что было так хорошо.
Свет — или блеск? возразит мне кто–нибудь: свет ума или блеск интеллекта? Пускай блеск, отвечу я, но попробуйте блистать в наших окрестностях — посмотрим, что у вас получится. В глухие дни нашей юности, во времена тусклые и мутные, среди косноязычия, неуклюжести и тяжелой несообщительности — нет, все–