Сколько надо отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река.
Как играют алмазы,
Как играет вино,
Как играть без отказа
Иногда суждено (II, 183-184).
Полная мера правды и реальности — мера с избытком, переливающаяся за свои края. Это и называют игрой. Это выход из совпадения с собой, из унылой тавтологии “А есть А”. А вот и нет! “А есть А и при этом непременно не А, потому что истинное А — это только то А, что превосходит А в разных формах и разных направлениях, играет”. Они (правда и реальность) становятся собой только в том случае, когда превосходят себя. В этом смысле Пастернак утверждает: “Несмотря на то, что Бах был композитором, его произведения действительно вершины бессмертия” (Х, 505). Поэтому, как говорят и Гете, и Пастернак, только невозможное вполне реально — и только невероятное истинно необходимо. Но так невозможен и невероятен весь видимый мир!
Unmoglich scheint immer die Rose,
Unbegreiflich die Nachtigal174.
Те, кто отказывается понимать такую логику, не знают ни жизни, ни природы, ни искусства.
Перенесенная в область нравственности (а мы помним, что “нравственности учит вкус, вкусу — сила”), это качество истины, серьезная игра, у Гете дает такой результат: высшая добродетель — это постоянное стремление ввысь, превосхождение себя, императив Stirb und werde: “Умри — и стань”175. Это Selige Sehnsucht, блаженная тоска по другому, роднящая человека с божественным176. Эту тоску Пастернак видит за “стеной религий”:
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски (I, 130).
Пастернак уточняет, что такое “превосхождение себя” — это “жизнь в других” и это жертва177.
Единое-множественное — и настолько уникальное, что его можно заменить множеством других, ничуть не уступающих ему вещей: почти чем угодно. Такова полнота уникальности: играющая полнота. “Лучшие слова в лучшем порядке”? Пожалуй, но это не значит: только эти слова и только в этом порядке. То, что открывает такая правда и такое искусство (если угодно, мастерство), есть не некий единственный правильный ответ, а распахивающийся в бесконечность веер разных и одинаково правильных ответов. “Взаимозаменимость образов, то есть искусство, есть символ силы” (III, 187). Вероятно, это положение “другой науки” Гете и Пастернака — взаимозаменимость как самое полное проявление уникального — труднее всего дается обыденному сознанию. Оно привыкло искать один, окончательный, единственный ответ на свои вопросы. Не уникальный и при этом, конечно, никаким другим не заменимый. Смысл не как предмет среди предметов, — а как среда: вот порог, который труднее всего переступить обыденным мыслительным привычкам. В этом — в избрании своим предметом среды — Пастернак видит неотменимую находку импрессионизма, его совпадение с законами природы (см. выше, о бабочке).
В ряде всех этих сведенных полюсов мы видим работу символа, symbolon (sym-bolon), “складывания” этимологически. Осколки, которые настоящий символ соединяет край-в-край, так давно разбиты, так далеко друг от друга разнесены, что акт их соединения требует сверхобычной смысловой силы, того “невозможного, которое одно вполне реально” в физике (или, как мы говорили, “зоологии”) Гете и Пастернака.
Реально, необходимо и происходит по определенным законам. Любимая и Пастернаком, и Гете тема случайности (“чем случайней — тем вернее”), неуместности и несвоевременности всего истинного и великого178 не противоречит их глубочайшей любви к законам. Речь идет только о том, что в механическом плане (а в нем живут и мыслят в “скудоумии будней”) это предельно законное представляется случайным и несвоевременным.
Und das Cesetz nur kann uns Freiheit geben —
“И только закон может дать нам свободу”. Пастернак отвечает этой мысли Гете: и только наша свобода позволяет закону действовать179. Это совсем не гегелевская картина свободы и необходимости! Речь идет о законе живого, которого не знает механистическая редукция. В мире механическом жизнь, осуществляющая собственную форму, собственный закон (ибо все метаморфозы и трансформации происходят в согласии с закономерностями, которые можно обнаружить, вглядываясь в форму), жизнь автономная является как нечто своевольное и непредвиденное,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
Но самый острый спор, самая горячая битва с механистическим мышлением у Гете и Пастернака происходит в области причин и следствий, цели и средства. Потому что именно здесь, в детерминизме и “целесообразности” — самый корень зла, главная цитадель “скудоумия будней и чертовщины посредственности”. Гете бесконечно благодарен Канту за его утверждение: “Органическое произведение природы — это такое, в котором все есть цель и в то же время средство”180. Разделение вещей и действий на “цели” и “средства” и соответственное обхождение со “средствами”, которые “цель оправдывает”, — вот начало конца. Конца политики (так представлено в романе революционное сознание), конца этики, конца жизни. Кантовский этический императив: к каждой вещи относиться как к цели, — представляется обыденному сознанию и нелепым, и неисполнимым. Каким образом, скажем, относиться как к цели к мылу, которым я мою руки? Но художник знает, каким. Его образы вырывают вещи из небытия средств — и дают увидеть их как нечто, безусловно достойно быть целью: как знаменитые башмаки Ван Гога. И здесь мы вновь встречаемся с не совсем неожиданным сближением: недопустимость разделения на “средство” и “цель”, как мы знаем, составляет один из фундаментальных законов православной аскетики181.