немного погодя, перед тем как взяться за работу, буркнул:
— Ты что — человека не видел?
Мне стало стыдно, и я выбежал из кузни.
Дома я выспрашивал про старика у всех, кто хоть что-нибудь мог о нем рассказать. Я узнал, что это Шукав, кузнец и слесарь, что наш хозяин какое-то время у него обучался. Шукав весь свой век провел, можно сказать, в пути, переходил из одной кузницы в другую. Надоест на одном месте, выйдет на большак и дальше идет, покуда не заслышит стук молота о наковальню. В нашей округе впервые он появился двадцать два года назад. Нынче понастроили новые кузни, и кузнецы в них другие. Шукава, мастера по ножам, никто и не помнит. Он бродит с места на место вот уж с полсотни лет…
К нашему удивлению, Шукав прожил на хуторе целое лето. У нас ему нравилось. Речка близко, и в ней полно рыжих коряг, а под корягами — раков. Один бог ведает, как Шукав их оттуда вылавливал, но каждое воскресенье, как только я подымался, видел на скамейке у крыльца лукошко с красными катышами. Иные до того были крупные, что от клешни раза два откусишь, пока всю съешь.
Нашим женщинам и девушкам Шукав выковал по ножу для резки хлеба. Славные это были ножи, с круглой березовой рукояткой и медным ободком… Острые, крепкие, когда ими пользовались — всякий раз Шукава поминали.
К осени, когда аисты стали взлетать высоко в небо, пробудилось и в старике беспокойство, как у перелетных птиц. Ему не спалось по ночам, не хотелось ни работать, ни есть.
— Пора мне в дорогу… — сказал он однажды утром за завтраком.
Хозяйка хотела его удержать — вот-вот дождь зарядит, — но Шукав увязал пожитки в красный платок и попрощался. С хозяином они обнялись и расцеловались.
— Доброго тебе здоровья, мастер, — сказал хозяин.
— До свиданья, — отвечал Шукав, и по мелким морщинкам из глаз его покатились слезы.
Больше они ни разу не свиделись. Шукав как ушел, так и исчез в осеннем дожде. Нет надежды, что он когда-нибудь вернется, ведь с тех пор минуло лет тридцать, а ему в то лето было уже за семьдесят. И ученик его давно лежит в земле. Может, у какой-нибудь старухи в сундуке среди ненужного хлама еще валяется ломаный ножик, некогда сработанный умелыми руками Шукава. И если внуки спросят, кто этот нож выковал, бабушка ответит:
— Шукав!
— Какой такой Шукав?
— А бог его знает! Был, говорят, тут в прежние времена такой кузнец.
МОЛОТЬБА
Как только свезли в овин первые фуры снопов, он тут же задымил. Старый хлеб плесневел, стал невкусный. Да и заждались все нового урожая, потому что закрома уже повымели подчистую.
Молотьба! И притом самое первое утро. Пропустить такое я не мог.
Ночи стали длиннее. Хоть и до солнышка поднимаются молотильщики, но и я, если с вечера дам себе зарок, тоже смогу встать в одно время с ними.
Так я и сделал, подхватил фуфайку, шапку и вместе с молотильщиками дошел до овина.
На просторном гумне холодно, пахло плесенью. Но стоило мне заглянуть с порога в овин, и я попал в другой мир. В лицо пахнуло душистым теплом. Меня отогнали в сторону, и я забился в самый укромный угол и сидел там, как заяц. Мимо проплывали шелестящие горы теплой ржи. Люди работали молча, входили и выходили быстрым шагом. Вот простучали дедовы деревянные башмаки, вот гулко, будто под полом клад зарыт, протопали босые ноги Катрэ, вот хозяин подвинул пустой колосник. Но тут я услышал, что привели лошадь, и выскочил из теплого уголка прямо на гумно.
Там я увидал высокий посад необмолоченной ржи. Попробовал залезть на него, но не смог. Попробовал в другом месте — тоже никак. Тем временем дед запряг коня в толстенный каток с деревянными зубьями. Держа в руке длинные поводья, дед залез на этот посад и коня потянул за собой. Тот по брюхо увяз в шуршащей ржи, а позади него и за катком образовалась вмятина, вроде бы дорога. В скором времени весь ворох осел, умялся и стал такой тонкий, что зубья катка глухо, дробно затарахтели по глинобитному полу. Теперь коня можно было пустить рысцой. Дед свистнул, дернул поводья и ну погонять:
— Но-о! Но-о! Пошел!
Женщины меж тем подгребали разметавшуюся солому. Дед отвел лошадь в угол. Теперь весь ворох надо было перевернуть. Работницы шли рядом, в точности как на лугу, когда сено ворошат, и маленькими деревянными вилами поддевали примятые края. Они ворошили рожь и откидывали подальше, к середке. Такая работа показалась мне очень легкой, я стал просить у матери вилы: пусть отдохнет. Но отдыхать она не захотела и мне работать не позволила.
Когда ворох перевернули, он опять стал высоким, но очень быстро примялся и совсем потоньшел. Стало быть, можно кончать. Дед завез каток под стреху, а коня выпряг.
Я ждал, что же будет дальше.
Солому опять принялись поднимать вилами, ворошить. Но теперь это делали по-другому. Ее переметывали с вил на вилы, и под конец она с шуршаньем вылетала в распахнутые настежь двери.
И остался на току лишь тонкий серый слой обмолоченной ржи. Хозяин, стоя на коленях, перебирал ее обеими руками. И я тоже стал на колени и тоже принялся перебирать.
— Ну, Янка, что скажешь — хороший нынче обмолот?
Я только улыбался. Я не знал, что сказать.
Потом и работники стали перебирать обмолот, пересыпать в горстях, выдувать мякину. Все говорили — обмолот хорош, и то сказать — с самого лучшего поля рожь, с того, что за прогоном.
Теперь надо было все сгрести к тем дверям, которые днем будут под ветром. Утро выдалось тихое. Как же узнать, откуда днем задует ветер?
Тут на подмогу позвали моего деда. Он стал в дверях, сунул указательный палец в рот, послюнил, потом поднял вверх и свистнул. Чуть повеяло ветерком, и он тотчас определил: ветер будет южный.
Тогда мы взяли грабли с длинными зубьями и стали сгребать обмолоченную рожь в кучу к дверям, выходившим на юг.
Очень это была легкая, приятная работа. Я держал грабли посередке, а дед с дядей, приткнув свои грабли к моим, шли с боков, и дело у нас спорилось. А моя мать и Катрэ подметали гумно. И стало оно чистехонько, хоть пляши на нем. Только в воздухе еще носились клубы пыли и серым дымом вырывались на волю.
Пришло время завтракать.
Мы насадили овин и пошли домой. Я чувствовал себя таким молодцом, будто это я обмолотил полный овин ржи. И поднялся-то в такую рань, и притом сам, никто меня не будил! И обмолот подгребал, да и посад бы ворошил, если б мама дала мне вилы. А когда садили овин, не подавал я, что ли, снопы в окошко? И самое главное — лицо у меня почернело от пыли так же, как у всех.
Умывались мы в коровьем корыте, у колодца. Вода в нем потемнела. А когда кто-нибудь чихал или сморкался, то в воду шлепались густо-черные комочки.
— Ну, Янка, раз уж ты заделался молотильщиком, ступай со всеми завтракать, — сказала хозяйка.
Я, признаться, думал, что иначе и не положено, и все ж от этих слов стало мне так радостно, так хорошо. Я сяду завтракать за большой стол, со всеми наравне! И я этот завтрак заработал! Правда же, мать может мною гордиться!
Ветер задул как следует только к полднику, и мы пошли веять молоченый хлеб. Близ дверей высоко подвесили грохот. Дед стоял на перевернутой бочке и провеивал хлеб, а хозяин подхватывал его из кучи лопатой и подсыпал в грохот.
И опять пыль тучей взмывала в воздух, заволакивала все гумно и вылетала через другие двери на