психологическая, и более того, врывающаяся неким статическим аттракционом, аттракционом мысли. И кадр вырастает в образ: ничего хорошего сей мрачный профиль народу не сулит, это ворон, склонившийся над муравьями.
Во второй серии эстетика парадоксальности будет уже превалировать. Постепенно возникнет главное качество фильма — мы перестанем до конца понимать, кто тут прав, кто виноват, и на многие вещи не будем знать, как реагировать. Нет, особой психологической глубины мы не дождемся, но плоские образы постепенно будут обрастать несвойственными им обертонами. И все — по принципу парадокса.
Когда Эйзенштейн начал работу над фильмом, он сказал, что ему нужны максимально сильные актеры, актеры экстра-класса. «С посредственностями я не работаю», — четко произнес он. Ха! Работал-работал, а теперь вдруг перестал! На первых-то порах он не просто с посредственностями работал, а, можно сказать, с бездарями — с типажами. И даже там, где нужно было взять на роль актера, брал ничтожный типаж, как, например, в случае с Лениным, которого зачем-то сыграл не имеющий актерских способностей рабочий Никандров с лицом, на котором отнюдь не лежала печать интеллекта. Не нужны были тогда Эйзенштейну таланты — актеры поневоле тянули бы его к Свету, к чему-то высшему, отчасти божественному. Какой уж тут Свет, зачем он здесь? Здесь нужны те самые муравьи, покорные исполнители твоей воли, ничего индивидуального, личностного принести не могущие.
Но постепенно концепция меняется, и теперь ему нужны большие актеры. Те, в которых Бог живет изначально — за счет таланта, дающего им возможность создать объемные, сложные образы. Но именно этих больших актеров Эйзенштейн на первой стадии загоняет в нарочито плоские, почти буффонные формы. Естественно, они из этих форм поневоле вылезают, выпрастываются, формы мешают им — ведь не комедию же они играют. Эйзенштейна это раздражает, но еще больше раздражает актеров: они не понимают, чего режиссер от них хочет. Названов, сыгравший Курбского, бесится, он уже почти ненавидит Эйзенштейна, выливая свою боль в письмах к жене; Черкасов и вовсе один раз впадет в такую истерику, что упадет на пол и начнет по нему кататься, и этот единственный в его жизни нервный срыв обернется тяжелой депрессией, из-за которой группа будет неделю находиться в простое.
Съемки затянутся на год, на два, и члены съемочной группы уже будут чувствовать себя рабами на галерах, привязанными к этому фильму на всю оставшуюся жизнь. Одна отрада — денег на простои, срывы никто не жалеет, все получают хорошую зарплату, а вождь терпеливо ждет исполнения заказа. Тем более что ему есть чем заняться — кругом идет война. Не было б ее, думается, Эйзенштейна бы поторопили. А пока образовалось государство в государстве под названием «Иван Грозный». Отдельная планета. Названов, потерявший счет времени, с удивлением продолжает писать жене, что, ему кажется, так вся жизнь пройдет, и, с одной стороны, подобное существование, конечно, лучше, чем в лагере сидеть (а до съемок в «Иване Грозном» он там и находился), а с другой — он не может выйти из состояния жестокой подавленности, да еще тиф кругом бушует, люди мрут (отметим, что всем членам съемочной группы «Ивана Грозного» заблаговременно были сделаны прививки, и они спаслись, а в других группах немало актеров умерло, в том числе таких известных, как Блинов или Магарилл). Но, как уже было сказано, выход из этого морока был найден. И имя ему — парадокс.
Это состояние в фильме начинается с момента, когда там появляется митрополит Филипп. Он — в стане гнусных врагов Ивана Грозного, и играет его Абрикосов резко «отрицательно», но вот загвоздка: объективно у Филиппа есть своя позиция и своя правда, вполне здравая, вполне объяснимая и вполне понятная. Тут мы впервые начинаем замечать, что и Черкасов-то играет своего героя отнюдь не «положительно», а точно так же. Более того, наконец-то срабатывает и стилистика театральной гротесковости, ибо благодаря ей мы видим, что все здесь в той или иной степени уроды, все полукарикатурны, все неестественны. Они таковы, ибо являются персонажами дьявольского балагана тотального Зла.
Постепенно хитрая игра Эйзенштейна все более начинает набирать силу. Вот еще один, новый психологический аттракцион — мерзкая монстрообразная и мужеподобная заговорщица и сволочь Ефросинья вдруг оказывается любящей матерью: с одной стороны, она плетет новую интригу против Грозного, мечтая его убить, а с другой — в этой же сцене ласково и трогательно убаюкивает своего сына, поет ему странную песню про бобра.
Песня нарочито путаная, слегка абсурдистская. Содержание такое: купался бобер в Москве-реке, но искупаться не смог, весь в грязи вывалялся (что бы это значило? Уже какая-то загадка), потом он спешит в лес, но всюду собрались охотники, хотят бобра убить (нам, естественно, становится его жалко, ибо он герой песни), но не просто убить, а пустить Владимиру (слабоумному сыну Ефросиньи) на будущий царский воротник (то есть песня опять переворачивается с ног на голову, и получается, что нашего героя-бобра убить как раз и нужно).
Искомое состояние морока обретено, и тут уже начинается торжество Эйзенштейна — торжество и месть. Он сам создает огромную мышеловку, в которую и должен попасться Верховный Зритель. Другое дело, что если он туда попадется, то и творцу мышеловки несдобровать — он сам мгновенно превратится в мышь. Но уже нет пути назад, и если миссия не состоялась, состоится Игра. Игра с дьяволом, игра со смертью.
А может, и пронесет? Ведь пронесло же один раз, когда еще в сценарии Эйзенштейн позволил себе некий финт ушами. Там в списке казненных бояр фигурируют в зашифрованном виде некоторые культурные и политические деятели эпохи, ликвидированные Сталиным: то боярин Сергей Третьяк попадется (в нем угадывается Сергей Третьяков), то Всеволод Большое Гнездо (видимо, Мейерхольд), а вот какой-то Максим Литвин (явный намек на только что уволенного, но еще не убитого Максима Литвинова). Ну не мог Эйзенштейн не подпустить пилюлю, не подразниться. Или, как он говорил, «подкрасться незаметно к власти, ублажить, а потом отхватить кусок от задницы и убежать».
В «Иване Грозном» он к этой «заднице» и подкрадывается. Вот сцена с пещным действом. Когда в палату входит Грозный, вступая в конфликт с Филиппом, ребенок кричит: «Это грозный царь языческий?», показывает пальцем на Ивана и смеется (обратим внимание, что это единственный в фильме естественный, ненатужный смех — все остальные тут не столько смеются, сколько дьявольски гогочут или делают вид, что им смешно). Ребенок здесь главный зритель и отчасти альтер эго всех зрителей — ведь это для него поясняли смысл действа, а на самом-то деле для нас, сидящих в зале.
В последних эпизодах царит Маска. В женской маске пляшет Басманов (намеки на его любовные отношения с Грозным будут с видимым авторским удовольствием рассыпаны по всему фильму: Иван без особой причины и на ковер с ним падает, где они будут слегка ползать друг по другу, и лапает Басманова беспрестанно, рот ему затыкая и прижимая к себе), и сам царь уже не показывает своего подлинного лица, как раньше: со Старицким он играет под наивного дурака, под стать самому Владимиру, с опричниками, схватившими несостоявшегося его убийцу Волынца, разговаривает нарочито вежливо, иронически- заискивающе, а Волынца и вовсе отпускает на свободу («Он царя не убивал, он шута убил»).
А стоит за этим нормальная истерика. Истерика человека, добившегося абсолютной власти и оставшегося в совершеннейшем одиночестве. Теперь у него один Вождь и Учитель — дьявол. Ему и нужно присягать, ему и надо служить. Больше некому.
Режиссер знает, чего хочет. Иван же до конца не знает, ибо плохо понимает (как и мы, зрители), кто против него, кто за — вокруг болото, хлябь. И ходы его не парадоксальны, а просто дики, бессмысленны, безумны. Великий Абсурд и Великая Кровь всегда идут рядом.
Вторая серия закончена. А будет еще и третья...
Третьей не будет. Сталин понял. Сталин пришел если не в гнев, то в страшное раздражение. Запретить эту гадость к чертовой матери!
Однако с запретом он не спешит. Он все-таки решает доиграть поединок до конца. Решает сломать, обуздать непокорного художника. И неожиданно, как Грозный с Волынцом, действует не кнутом, а пряником. Первая серия триумфально выходит на экран, получает Сталинскую премию, а приготовившийся к самому худшему Эйзенштейн неожиданно вызывается в Кремль на беседу. Вместе с Черкасовым. Сталин предельно уважителен, он мягко высказывает свои замечания по фильму и предлагает в третьей серии их исправить — столь же мягко, по-кошачьи. Скованный и зажатый, на беседе Эйзенштейн соглашается. Но с