На пятнадцатом рейсе он вышел из кабины и мрачно спросил:
— Кузов чистить я, что ли, буду?
— А он чистый!
— Вот я т-те дам чистый! А по углам?
Приемщица, враждебно сверкнув глазами, полезла в кузов и долго ковыряла лопатой налипший по углам бетон. А шофер стоял, курил и зорко следил за ней.
Она была совсем молоденькая, лет восемнадцати. В забрызганном с ног до головы дырявом комбинезоне, резиновых, как боты, сапожищах, в которых у бетонщиков вечно потеют и преют ноги, она сзади чем-то напоминала медведя.
А спереди из-под платка смотрело полненькое, румяное широкоскулое личико, и нос курносый, губы обветренные, а волосы светлые-светлые, совсем белесые, словно выцвели тут, на ветрах, солнцепеках и дождях.
Она слезла, запыхавшаяся, разгоряченная, с сердцем крикнула:
— Ну, чего раздымился? Давай съезжай! Пошел!
Крановщик откуда-то из поднебесной выси, будто сговорившись с ней, задудел сигналом: давай, мол, убирайся к чертям, не держи бадью!
Илья Лукич, умышленно не торопясь, растоптал сапогом окурок, проверил задний борт, постучал под крючьями и только тогда полез в кабину. Он уловил то, чего ждал, — ненавидящий, бессильный взгляд бетонщицы — и довольно улыбнулся, потому что с плотины истошно вопили:
— Тонька-а, давай бетон!
А старик еще минуты две заводил мотор, он у него то пыхал, то умолкал, и на бетонный завод ему ехалось вроде как бы веселее.
С каждым рейсом курносая Тонька нервничала сильнее и бранила Илью Лукича на чем свет стоит. Она все больше уставала, а он требовал чистить кузов. Это было его законное право, и она кряхтя карабкалась в кузов, долбила, долбила бетон. Чем больше его налипало, тем, казалось, приятнее было старику. Выйдешь, поругаешься, покуришь — глядишь, и ночь скорее пройдет.
Говоря откровенно, ему, может, и не хотелось, чтобы девчонка так часто чистила. Пустая работа: все равно налипнет. После смены хорошо прочистил — и достаточно. Но вот раз она такая молодая и старательная — пусть пыхтит. Ему только хотелось, чтобы она кричала:
— Паразит! Что я тебе, лошадь, за каждым разом чистить?
Она кричала, чистила, а потом с сердцем швыряла лопату на настил:
— Ну, восемьдесят восьмой, вредный какой попался! Пошел, давай съезжай!
Номер машины Ильи Лукича 09-88, и его никогда не называли по имени-отчеству, а так и кричали: «Восемьдесят восьмой, пошел давай!»
На двадцатой ходке заморосил дождь. По кабине жестко барабанили капли. Защелкал включенный «дворник». Сквозь дождь в лучах фар Илья Лукич различил курносую Тоньку. Она пыталась спрятаться под единственным предметом на эстакаде — под бадьей. Но ветер тут гулял свободно, крутил и гонял водяные вихри. Платок с белесыми прядями уже прилип ко лбу девчонки.
Илья Лукич вывалил бетон и уехал, на этот раз с особенным удовольствием ощутив преимущества своей работы: вот ему тепло в кабине, уютно, даже мягко. А на эстакаде в такой час — брр! — зябко.
Дождь усиливался. Приехав снова, Илья Лукич поискал глазами Тоньку и обнаружил, что она все сидит, съежившись, под бадьей, притиснулась к ее ледяным железным ребрам. Бадью почему-то еще не опорожнили, так бетон и стоял, поливаемый дождем.
Старик высунулся из кабины.
— Ну, чего?
— Брак сделали, — неохотно отозвалась Тонька, не двигаясь. — Постой чуток, сейчас исправят.
— Ага! Ну вот… поспешишь — людей насмешишь, — торжествующе объявил Илья Лукич, словно он предсказывал такой оборот дела, но удовлетворения не почувствовал. Наоборот, ему захотелось поворчать: «Да! С такими работниками, туды его в печенки, и тридцати ходок не сделаешь. Заработаешь!..» Он сплюнул и грубо крикнул на Тоньку: — Ну, что обнялась с бадьей-то, милый тебе, что ли? Иди в кабину.
Тонька вытерла ладонями воду с лица и послушно полезла в кабину. Мокрая, она уже вызывала сочувствие старика.
Он поднял стекло, закурил и, наполнив тесную кабину клубами махорочного дыма, задумался. Шуршал по крыше дождь, на плотине переругивались раздраженные голоса и по-прежнему сверкали огни сварки.
Так прошло минут пятнадцать. Потом кто-то с плотины стал кричать:
— Гурминиха-а! Тонька! Отошли машину, тут на час делов!
— Что, что? — удивленно пробормотал старик.
— Поезжайте на другой участок, — растерянно сказала девушка.
— Ку-да?
— На седьмой. Я вам отмечу.
— Здрасте! Седьмой еще во втором часу закончил.
— Ну а я-то что сделаю?
— Что, что! А вот и будем стоять. Мне куда бетон девять? Али в канаву вывалить?
— Схватится в кузове…
— Ничего. Авось под дождичком не схватится. Не первый год вожу.
С плотины больше не кричали. Тоня вздохнула и уселась поудобнее: ей тоже не хотелось, чтобы машина ушла, не хотелось расставаться с уютной кабиной. Она устало закрыла глаза.
Ню Илья Лукич, наоборот, все оживлялся. Он поглядел на нее нерешительно.
— Гм… Так как, говоришь, фамилия твоя?
— Гурминова.
— Гурминова? Гм… Вот дела… И я Гурминов!
Это было оказано почти торжественно.
Тоня приоткрыла глаза, сонно посмотрела на Илью Лукича и снова задремала.
— Странно… — бормотал старик. — Фамилия-то не частая.
Дождь прекратился, тучи разорвались, и оказалось, что уже давно начался рассвет, да его не было заметно за тучами. В разрыве небо было холодное, серое. Все предметы вокруг четко выступили: бадья с бетоном, на котором лужицами собралась вода, и мокрая лопата с липкой ручкой, и замерший колосс — портальный кран.
— А может… мы родственники? — тихо спросил Илья Лукич, и сиденье под ним заскрипело. — Ты откуда сама?
— Не-е… — промычала Тоня. — Я из Бодайбо.
— Мда. А я из Пензы. Ну, а деды твои откуда? Небось не всегда в Бодайбо жили?
— Жили. Всегда.
— Что значит всегда? А до Ермака-то не жили! Пришли откуда-то? Может, с Пензенской губернии? Не слышала, а?
— Не-ет. Не спрашивала.
— А ты бы спросила. Слышь, Тонька, спроси. У матери спроси и отца, они должны знать.
— Нет.
— Что нет? — рассердился старик.
— Да нет матери и отца у меня.
— Фу-ты, — насупился Илья Лукич. — Где ж они?
— Отец на воине, а мать в позапрошлом году померла.
— И ты что ж, одна?
— Одна.
— Эх, ты!..
— А что?
— Да ничего. Вот я тоже один.
Сиденье опять заскрипело. Но Тоню вдруг разморил сон. Она кивала, кивала головой и пыталась