подумай: ведь так-то всюду. Жизнь-то, она везде шумит; где мы дышим, там и шумит. Только хлеб человеческий не легко достается, и об лучшей жизни человек в поте лица своего бьется везде, везде, мой сынок. Я очами насмотрелся, а ты-то ведь ученый, ты знаешь и сам поболе моего… Душно будет человеку, душно и тяжело везде, коль очутится он одиноким, коль не найдет себя под широким небом. А находить-то надо? Хоть ох как широкое и неласковое порою небо-то. Ну, вот Москва, ну, Москва, и там находить надо?.. Ветеринару, к примеру, что делать в Москве? Аль зебров в зверинце лечить? И все одно ехать надо куда-то и трудиться. Не на той, так на другой Селенге себя искать, милый. Люди всюду есть, люди хорошие. Может, не все так уж образованные, а презирать их не надо. Где полюбишь ты людей, там, верно, и долю свою найдешь. Учитель наш — жаль, не поговорил с ним тот парнишка, — он бы ему порассказал лучше моего. Жизнь длинна, найти себя уж как надо. Горе тому, кто не найдет. И на Селенге горе, и в Москве, и в Польше…
— Ты, видать, и вправду нашел, — угрюмо сказал паромщик.
— А я пришел сюда годов тридцать тому. Поглядел: господи твоя воля, первозданная земля, и мир, и небеса, и земля твоя стала крестьянская, и леса твои, человече. Иду по лесу — сердце поет, радость какая, богатство какое, для всех, для всех: руби — не вырубишь, бей дичь — не выбьешь, лови рыбу — не выловишь, мед собирай — не выберешь, живи, человече, дыши, радуйся, открывай землю для счастья. И так позабыл я скучать, прожил тридцать годов и еще думаю вдвое прожить, потому и здоровее, чем в Сибири, нигде жизни нету… Вот так.
Ну, теперь иначе. Поглядишь, дивно… Теперь, говорят, хотят на звезды добираться. Будто там тоже земли, вроде наших. А подумал ты, каково им будет лететь вдаль от матери-земли, это уж не Сибирь, что на аэроплан — фить и дома… И так было, так будет… Магеллан-то вокруг света не побоялся поехать, и Ермак шел в Сибирь, не то что мы, дураки. Так было и будет… Так было и будет.
Парень посмотрел на старика изумленным взглядом. Его поразило, что тот упомянул Магеллана. Но в глазах его вспыхнул прежний холодный, недружелюбный огонек, он нетерпеливо спросил:
— Где же ваш автобус? Будет ли он?
— Должен быть, пора, — сказал дед. — Да вы не тревожьтесь, придет.
— Слышь, дед, — шевельнулся паромщик. — Ай про звезды наврал?
— До чего ты темный человек, — вздохнул дед. — А молодой…
Паромщик ухмыльнулся:
— Запрут ветеринара на звезды, тамошних коров лечить. Во где он взвоет! Взво-оет! А?
Он расхохотался от неожиданности этой пришедшей ему в башку мысли и все повторял, захлебываясь:
— Ой, не мо-гу… А драпануть-то некуда! Некуда драпануть-то! Не мо-гу…
— Чего зубы оскалил, — осуждающе оказал старик. — И ему небось тяжело будет.
Он выждал, пока паромщик кончит хохотать, и вдруг накинулся на него:
— А ты что думаешь! В таких-то людях соль, не в тех, которые шастают по закуткам, где теплее да мягче. Да! Ты, здоровый боров, разлегся, прави?ло пихаешь, я в твои гады кули пятипудовые таскал!.. Тоже — на легкое позарился, эх ты, тьфу!..
— Я больной! — воскликнул паромщик.
— Больно-ой? Да когда ж ты заболел, паразит, не с перепою ли? Да я же тебя знаю, пропойцу!..
— Дед! Дед! Ты что прицепился, дотошный! — паромщик начал не на шутку разъяряться. — Эй, ты меня не касайся!
Но в этот момент, к счастью, послышался гул, из-за пригорка вылетел автобус в облаках пыли и, подъехав к воде, стал. Из него посыпалось такое множество людей, что даже странно было, как они все там умещались. Автобус должен был переправляться порожний, без пассажиров, и люди были рады размяться, потянулся дым от многих папирос, кто-то растянул меха писклявой гармошки.
Дед встретил кума, и тотчас пошли восклицания, расспросы. На некоторое время берега реки стали шумными, многолюдными.
Злой паромщик, обиженно сопя, долго переправлял всех, собрал по копейке, люди полезли в машину, втиснулся и дед со своим мешком. Автобус помесил колесами прибрежный ил и покарабкался в горы.
Дед вспомнил о собеседнике, только когда порядком отъехали.
— Царица небесная, а где парнишка-то? Остался!
В заднее окно машины еще виден был паром, который шел порожняком на тот берег. На нем сидела одинокая серая фигурка на чемоданчике.
Дед чего-то испугался, у него защемило сердце. Странная, нелепая догадка мелькнула у него в голове.
— Кум, послушь-ка, кум! — крикнул он через сиденье. — Ведь у вас ветеринар убег!
— Ну?
— А какой он был с лица?
— Рыжий, — ответил кум, — в веснушках. А что?
— Не тот… — пробормотал дед. — Кто ж он такой?..
Но так ничего и не понял.
ИЛЬЯ ЛУКИЧ И ТОНЬКА
Илья Лукич был одинок и угрюм. Если не считать оказий, когда удавалось раздавить «сучок» — как называли шоферы четвертинку, — то он был и неразговорчив.
Совсем седой в пятьдесят пять лет, он казался стариком и выглядел чужим, случайным человеком среди молодежи общежития, где обитал.
У него и дружок был такой же старый и угрюмый. Иногда дружок приходил в гости. Занимали стол, из карманов появлялись на свет божий поллитровка, вяленая вобла, и завязывалась неторопливая, одним шоферам понятная беседа о баллонах, мостах, диферах и других увлекательных вещах.
И ребята слышали однажды, как Илья Лукич рассказывал, что он поседел под Ленинградом в сорок втором поду (он тогда водил «студебеккер»), и там у него в одну зиму перемерзла вся большая семья. На замечание дружка, что, дескать, надо бы обзавестись новой, Илья Лукич отозвался неопределенно. Видимо, он сам на все это давно махнул рукой.
В одну из ночей Илью Лукича послали возить бетон в конец эстакады.
Это было сложное сооружение рядом с плотиной, похожее на шоссейный мост и высокое, как семиэтажный дом. Плотина была усеяна огнями, там стояли стук и звон, трещала и слепила электросварка. А на эстакаде было пустынно, фантастически раскорячились уходящие в небо портальные краны и гулял ветер.
Старенький скрипящий и дребезжащий самосвал Ильи Лукича старательно полз под кран, сваливал бетон в бадью; кран сигналил, лязгал и на гудящих тросах нес бадью к огням, куда-то ее там впихивал, кто- то ее там открывал, во всяком случае она возвращалась порожняя.
На слабо освещенной эстакаде дежурила только одна девушка-бетонщица, деловитая и злая. Не успевал Илья Лукич вывалить бетон, как она стучала лопатой:
— Пошел, шофер, что застрял, черт! Эй, крановщик, ви-и-ира!
Илья Лукич разворачивался и ехал на бетонный завод. На завод — на эстакаду, на завод — на эстакаду.
Он отлично понимал, что, если соответственно обойтись с этой девчонкой, она в конце концов припишет ему несколько ходок. Но она ему не нравилась. Вместо того чтобы ладить, он с каждой поездкой все больше раздражался на нее.
Бывают люди, которые несимпатичны с первого взгляда, и для Ильи Лукича таких людей с каждым годом становилось все больше.
Чего она спешит? Чего она вертится, словно червяк в ней сидит? Наверное, работает без году неделю, выслуживается, видите ли. «Давай!» «Пошел!»