ему все хуже и хуже. Пришло как с ножом к горлу: али помирай, али уезжай. И он уехал. На Селенгу, сюда. И что бы ты думал? Выздоровел. Сопки тут, высоко, сухо, воздух крепкий — вот ему и хорошо. Выздоровел, зубы только потерял. Черемшу не ел, не верил. Ну, без зубов и остался. Теперь, говорит, меня ни за какие коврижки обратно не заманишь. Живет весело, книг пропасть, газеты, в Москву летом ездит, историю Селенги пишет. Дай бог. Может, люди почитают, узнают, меньше бояться будут.
У нас все есть, людей мало. Веришь ли, сынок, мы ведь избы углем топим. Ходим в яму, ковыряем, и такая тебе жара — что паровоз. Приезжали инженеры, записывали; посмотрят, да и уедут. Уголь есть, а копать некому. Жаль. Чего только нет: железо, говорят, золото, каменья драгоценные…
Старик махнул рукой.
— Да, заманишь их, горлохватов! — вдруг злобно сказал паромщик. — Намедни один проезжал. Я, грит, такую работенку ищу, чтоб три с половиной сотни в месяц, не мене. Кто ж ты таков, спрашиваю. Я есть, отвечает, печник и бегу из Харауза в Читу. Тьфу!
— Бывает, все бывает, — согласился старик. — У нас самих вон из соседнего колхоза не дале как вчерась ветеринар убег.
— Кто-о?
— Говорю: ветеринар убег.
— Поймали?
— Куда!
— Погодь, какой же это?
— Я его, милый, поглядеть-то не успел. Знаю только то, что люди говорят. Московский, говорят. Лучше б их не присылали, хлопоты с ними.
— Что ж ему, мало платили, подлецу?
— Нет, не прижился.
— Ха! — удовлетворенно развалился паромщик. — Кишка тонка?
— Ну что ж, все бывает, не смог человек. Я вот и говорю: у нас жить — знать надо. Незнающему и старому туго, а оно, вишь ли, было молоденькое, прямо из Москвы, с ученья, куда уж тут… Таковские они, нежные. Вот и испугалось, глупое.
— Как же они опять без ветеринара? — почесался паромщик.
— Даст бог, может, другого пришлют.
— А до той поры скотина подыхай?
— Все бывает… Конечно, смех один. Поверите, — повернулся дед к парню, — сколько там, значит, было радости-то: из самого главного института ветеринар! В кои веки дождались путного человека. Избу ему, дровишек на зиму, баба обед готовила, носились с ним, как с дитем. И жил-то, говорят, вначале ничего, приветливый такой, веселый, драмкружок организовал, девушки там уж все но нему сохли; скот стал выправлять, систему там по научному леченью. И вдруг затосковал. Захотелось ему винограду.
— Чего ль? — изумленно спросил паромщик и сел.
— Винограду. Видишь ли, коли живешь на Кавказе, глядеть на него не желаешь, а тут вот… Бывает, милый. «Ничего, говорит, так не хочу, как винограду, сто рублей отдал бы за горсть».
— Гляди ж ты! — удивился паромщик. — Аль он его в Москве пудами жрал?
— Кто его знает, милый… Я так думаю, не столь ему винограду хотелось, сколь заскучал он… Понимаешь? Написал он маме письмо: «Купил я тут, мама, два стакана яблок, и вышло в них двадцать штук…» А мать ему отвечает: «Дорогой Сашенька, хорошо, что ты яблоки кушаешь. А только одного я не пойму: какие-такие у вас стаканы, если в два стакана двадцать яблок входит?»
Паромщик засмеялся, закашлялся и перекатился на другой бок. Парень с недоумением взглянул на него, на старика.
— А яблоки у вас действительно маленькие, — сказал он.
— Маленькие… — подтвердил старик. — Дичок. Все выводют, выводют, да никак не разведут, мороз шибко губит. Это верно, маленькие…
Парень отвернулся, достал папироску, закурил — и так и остался спиной к собеседникам, устало опустив веки.
Селенга журчала, булькала под помостом. С плеса бомбой сорвался, захлопал крыльями крупный селезень. В деревне пели петухи.
— К дождю, что ли… — пробормотал старик. — Птица перемену чует.
— Дура твоя птица, — сказал паромщик. — Хошь, я среди дня петухом пропою, они все и заорут.
— А ты пробовал, что ли? — спросил старик.
— Пробовал.
— Способный ты, как я погляжу.
— Ну, а как же ветеринар-то? — лениво напомнил паромщик. — Как он, стервец, бежал?
— Обнаковенно и обежал. Затосковал. Все из-за винограда. «Рыбы, говорит, видеть не могу, омуля не хочу, дичи самой свежей не надо, молока не желаю — винограду дай». По нас с тобою, хоть бы его и вовсе не было. Ну, уж бог их знает, привозят, верно, в Улан-Удэ… Да не в том, конечно, дело. Сам понимаешь: росло оно в городе, на всем готовом, подай, прими, земли не нюхало — и акурат его в далекие края. Нету тебе морожена, нету тебе театра, нету винограда, нету мамы… Просился, чтоб уволили, куда там — год ждать, пока замену найдут; он собрался вчерась ночью, говорит хозяйке: «на вызов». И уехал. А куда ж на вызов, коли и бельишко и книжки забрал. В сей час уж небось в мягком вагоне за Иркутском чешет. Вот так.
— Лаялись небось?
— Что толку лаяться. Впору в затылке скрестись.
— Скотину бы уж пожалел, сукин сын, — выругался паромщик. — Уж попался бы он мне — в реку бы пихнул. Хошь ехать? Плыви сам как знаешь, паром не для тебя строен.
— Что ж вы печника не спихнули? — вдруг насмешливо спросил парень, не оборачиваясь.
Паромщик недоуменно посмотрел на него. Сплюнул, соображая, как к этому отнестись.
— А твое какое дело?
— Да нет, никакое, — лениво ответил парень и вдруг взволнованно, с болью сказал, повернувшись к старику: — Вы знаете, мне трудно судить, но человеку должно быть очень тяжело здесь, если он вырос в городе.
— Еще бы! Ресторантов нету! — зло фыркнул все еще уязвленный паромщик.
Старик вздохнул:
— Тяжело, сынок. Это верно, что тяжело. Вот я думаю: вы ученый ай инспектор какой, вы приехали и уехали, а ветеринар-то на месте сиди. Народ грубый. Он добрый-то, народ, душа у него ласковая, но грубый, трудный то есть. С людьми не всяк умеет сходиться. Да и то правда: рос-рос в городе, а тут хвосты крути. Ой-ой, жить у нас ой как знать надо!
— Они бы взяли да в самоё Москву и написали! — сказал паромщик.
— Написать можно, да только что пользы? На аркане ведь не приведешь, а привел бы — не удержишь. Уж если человек испугался, тут бумагой не поможешь. Страх — дело сугубое.
— Вы думаете, он сбежал от страха? — спросил парень.
— От страха, сынок, от страха. Люди жить не умеют, а учиться боятся. Ну, думает, заехал я на край света, теперь пропаду. Я ведь не осуждаю, человек — он труслив всегда есть, и ветеринар такой. Только жаль, что тому страху мы волю даем. Иной раз выдержать, в люди выйти, а он убоялся. Коль же в молодости трудной жизни убоялся, то в старости, гляди, и совсем худой человек будет. Так бывает.
Парень встал и принялся нервно прохаживаться по помосту.
— Вы знаете, — сказал он, напряженно стараясь что-то выразить, — я вот… ездил, видел… ведь действительно трудно. Особенно молодым, оттуда… Понимаете, душно! Романтика первых дней слетает, а остается будничное, мрак, безнадежность. Где-то шумит жизнь, а тут действительно хвосты, одни хвосты, сплошная дичь, в магазине бритвенного лезвия не найдешь… Нет, я не то хочу оказать, а…
— То, сынок, то, — кивнул головой старик.
— Ресторантов нету! — гаркнул паромщик, смакуя полюбившуюся фразу; старик досадливо отмахнулся.
— Верно, сынок мой, верно. Коли хочешь, я тебе отвечу. Может, не то скажу, не обессудь… А только