не скажет. Ну, учителка, понятное дело, озвереет — тоже небось человек! Да что с него возьмешь? Правда, диктанты там всякие пишет вроде не хуже прочих. Только мой сказывал, что Оська сдирает все втихомолку. А учителка уж и не ловит его. Четвертную ему не выведешь, если глаза на его штучки не закрывать. А держать по два года в одном классе — умаешься, и директриса по головке не погладит. И о чем только люди думают, когда рожают?..
Да… Яков Моисеевич не зря себя корил.
Баба Женя вот уже третий год помогала сирым мужикам по хозяйству и имела какое-никакое право говорить что бог на душу положит. А Бог — Он, знамо дело, как положит, так положит.
…а не нравится — не слушай!..
Яков Моисеевич обыкновенно и не слушая добрую бабу.
Только раз в месяц зазывал ее в кабинет и, скосив лиловые глаза, рылся в обтерханном бумажнике. И тогда Евгения Петровна отводила наконец душеньку.
…в иное-то время на кухне возишься и не заметишь, как он — шмыг мимо да дверь за собой прикроет. Хоть и нешумно вроде прикроет, а все равно — обидно. Словно я дура какая, словно со мной и поговорить по-человечески зазорно! С Оськой кривобоким еще так-сяк. Ежели загородить дверь, можно ему чего и рассказать, поучить уму-разуму. Хоть толку от него — чуть. Оська, он Оська и есть: торчит посреди кухни как осина на болоте, трясется, вбок поглядывает. В батьку, видать, пошел. Малой еще, а туда же! И не разобрать — понял он чего или прикидывается. Головой-то вроде качает, а как спросишь про то про се, он все больше молчит да щеки надувает, будто харчи ему не тем горлом пошли. И старый-то вроде ничего, разговаривает, только вот в глаза не смотрит, а как глянет, так и не понять… Может, болит у него чего? Я однова даже в полуклинику ему сходить посоветовала, а он ладошкой повел — вот так, будто отводил чего. А как улыбнулся, так мне его еще жальче стало. Да вот, бабьшьки! И вроде деньги у людей есть, и вроде дом свой — не из последних, а жизни-то нет. Говорю ж я вам, бабыньки: не в том, видать, щастье…
Да, раз в месяц Яков Моисеевич попадался крепко и слушал бабу Женю, пока сил доставало. И ни словечка поперек не говорил. Правда, думал. Думал совсем о другом. О своем. О том же, о чем и всегда думал в последние годы.
Счастье? А разве двадцать лет с тобой — не счастье? Пока ты не чиркнула ноготками птичьими по одеялу, словно себя на пол смахнула, как тополиный пух залетный, а я и не заметил когда. Как-то так — само собою вышло, и все у нас — так. С маленькой с тобой возился, пришло время в университет поступать, и ко мне, конечно ко мне, и кандидатскую у меня писала, и как-то незаметно в дом вошла. Мы оба думали, что иначе и быть не может. Или нет? Это потом я все придумал?.. Когда воздуха совсем мало осталось в мире. Астма, наверное. Все-таки права Евгения Петровна, врачу показаться стоит. В понедельник и пойду. Осип… Все оттого, что Осип… Зачем-то — Осип… А зачем? Не помню.
Нет, все-таки повезло Оське в день первый! Он наконец оказался на своем месте — между двумя людьми, которым чего-то не хватало… Дыхания? Жизни? Нет — времени! Для Осипа же время длилось и длилось. Между вчера и завтра, между осенью и весной, между… Меж двух огней отныне — меж двух людей, которых он никогда не догонит и которым никогда уже от него не убежать, Ведь вот он — старик. Старик невыносимо далек, он ровесник века. С ума сойти — века! И этот невыносимый старик отец ему. Не может быть. Быть того не может, чтоб целый век стал твоим отцом. Оттого и замирал Оська под чужими взглядами, и теребил коротковатые рукава пиджачка, и косил лилово, ведь казалось ему, что все глядят на него с любопытством и только из вежливости пальцами не тычут.
…отойди от нас, мальчик, не суйся ты к нам, мы — люди, мы — человеки, а ты кто? кто же ты такой? ты, кому век сей приходится отцом, а могильная плита — матерью! кто ты?!
Но входная дверь приоткрылась, и спиной к закатному лесу в дверном проеме встала девочка. Девочка, которая вовсе не испугалась страшного, седого как лунь старика. Она подошла прямо к веку сему, кривлявшемуся натужно, и сказала:
— Я — Соня. А вас как зовут? А слона? Вы едите слона на счастье?
Да. Именно так она и сказала. А Яков Моисеевич засмеялся. Впервые в жизни Оськи кривобокого.
Ты вернулась. И зову я теперь тебя Соней-Сонечкой. Тебе нравится? Я знаю, что нравится. Ведь ты улыбаешься мне ласково, даже лучше, чем раньше улыбалась.
(Знаете, Яков, если бы вы даже и назвали девчонку иначе — именем покойницы, как вам хотелось сначала, она бы ничего не поняла. И продолжала бы улыбаться. Вы-то не поверите, но девчонка со странностями! Ей почему-то всегда кажется, что, когда люди говорят чушь, они всего лишь шутят. Собственно, вам повезло в день первый больше остальных: вы, Яков, как и много лет назад, встретили девчонку, которая никак не могла поверить в человеческую глупость. Оттого даже вы сумели показаться ей умным. Повезло же вам!)
А Оська выполз из-под стола и поклонился девочке, так, как страшный старик кланялся незнакомым старым тетям.
— Это мой папа, — показал Осип на старика, который ничего проговорить не мог, поскольку все еще смеялся. — Яков Моисеевич — мой папа, — сказал Осип.
И девочка не удивилась, только спросила снова:
— А слона едят на счастье?
Яков Моисеевич посмотрел на ладонь, где все еще лежал недоеденный слон, четвертый по счету, на каминную полку, где стояли обреченно трое последних из слоновьего стада, провел левей рукой по нагрудному карману, где притаились сожранные слоны, и понял, что все хорошо отныне, голубка моя…
— На счастье? Соня, конечно на счастье. Конечно на счастье.
Вот так оно и случилось. Так сталось. Так повелось. И хотя Софьины родители еще долго не могли понять, где пропадает по вечерам дочь, она не пропадала больше.
«Разве можно пропасть здесь? На меня же все время смотрят: то Ося, то Яков Моисеевич. Иногда я представляю, что превратилась в мячик, а они играют со мной… Ведь мячику скучно лежать без дела где- нибудь на чердаке в мятой коробке. Мячику нравится, когда его подбрасывают вверх, нравится, когда все смеются, нравится, когда… Когда не пинают».
(Вот-вот, Сонечка. Не пинают. Хотя бы пока. И вообще мячик — штука забавная. Может быть, ты не поверишь сейчас, может быть, даже никогда не поверишь мне, но эти двое мальчишек в щербатом доме выпросили мячик у чужих людей ненадолго — поиграть. И они своими покрасневшими ушами чуют, что хозяева мячика не позволят им пинать и портить игрушку. Отберут. Так что твое счастье, что ты им чужая. И, что бы они там себе ни напридумывали, твое счастье продлится до тех пор, пока ты им — никто.)
— Когда же она придет, папа? — Осип все-таки отложил книжку.
Разве могу я часами идти по прерии в драных мокасинах, если к исходу дня не встречу тебя у костра и не смогу рассказать тебе о доброй охоте на горбатых бизонов, о коварстве бледнолицых, об озерах и водопадах и о змее под камнем? О змее, которая укусит меня завтра, если я не увижу тебя сейчас. Разве я смогу выжить на безымянном острове в пустом море, где корабли всплывают из-за горизонта раз в тридцать лет, если не смогу найти тебя вечером в хижине? Если не смогу найти тебя здесь, моя пятница, суббота, мой день воскресный? Разке наступит завтра, если не наступишь сегодня ты?
— Ну когда же она придет?
Яков Моисеевич пожал плечами.
Разве он умеет ждать? Разве он может понять, каково ждать тебя ежевечерне здесь, когда ты уже там? Да, я не сошел с ума, как видишь: я помню, где ты на самом деле. Но я смотрю на тебя, глотаю слонов, которых ты поставила на каминную полку за год до того, как уйти отсюда. Я снова учу тебя писать неподатливые буквы в больших тетрадях. И я не боюсь. Хотя знаю, откуда ты приходишь на самом деле. Соня, ты спала так долго вдали от меня! Но отныне все хорошо: ты вернулась. А я даже не сошел с ума, пока ждал тебя здесь.
(А ты приходила, девочка, потому что тебя здесь всегда не ждали. Осип кривобокий читал свои книжки, Яков Моисеевич нехотя спускался по длинной лестнице из сумрачного кабинета. А ты и не знала, что он поднялся туда торопливо и скрипуче всего минуту назад, когда увидел наконец, как ты крадешься по садовой дорожке. Но ты ведь не знала, что окна в доме лиловы и зрячи. Ты не знала, не знала, конечно не