стал, то заставила меня лечь на бок спиной к ней и плотно прижалась ко мне. Мы лежали как ложки.
Она крепко обнимала меня, и мы начали перешептываться в темноте. Я рассказывал о том, что со мной происходило, что мне мешало. Я уже говорил ей кое-что раньше, но не самое ужасное. Не о пытках. Не об электрошоке. Не о психическом терроре и намеренных унижениях. Хуана узнала, что система, в которую она так верила, могла делать с беззащитными людьми. Не думаю, что шокировал ее. Она только крепче обнимала меня, вот и вся ее реакция. В конце концов я заплакал, но слезы не появлялись, я только сухо всхлипывал. Она спела мне колыбельную, и я заснул. На следующее утро Хуана сказала, что я спал совершенно спокойно. Больше я не вернулся на чердак.
Хуана приближалась ко мне, как старый заботливый муж приближается к молоденькой новобрачной. Маленькими-маленькими шажками. И я смог сделать осторожный шаг навстречу ей.
Никто из нас не заметил, как зима в моей душе закончилась, растаял лед и наступила весна, но я был знаком с теорией и понял, что происходит именно это. Мышцы, застывшие и окаменевшие, постепенно становились мягкими и гибкими. Высохшие железы внутренней секреции наполнялись жидкостью, которая потекла сначала узкими ручейками, а потом широкими потоками. Хуана возродила меня к жизни. Мы снова стали вроде как любовниками, и вот однажды утром мы проснулись в этой комнате, где все началось, среди растрескавшейся мебели. Круг замкнулся. Мы подумали об одном и том же. Первой это сказала Хуана:
— Если бы мы смогли забыть все эти годы. Вычеркнуть их.
Но мы, конечно, не могли этого сделать.
Наше с Хуаной второе сожительство продлилось недолго, и оно было какое-то половинчатое. Например, мы никогда не говорили об этом с Ирис. Нам было почти нечего ей рассказать.
Хуана прежде всего дарила утешение. Она была медсестрой, а я — пациентом. Мы не успели поменяться ролями, несмотря на то что постепенно я стал довольно здоровым и хорошо функционирующим пациентом. Мы с Хуаной могли удовлетворить друг друга физически, нам всегда это прекрасно удавалось. Но в сердце у меня была огромная прожорливая дыра, до которой она не могла добраться. Темная сырая комната, подвал, заполненный болью и страхом. Не говоря уже о тоске. Я уверен, что каждый день называл ее Мирандой, может, даже по несколько раз в сутки, как во время бодрствования, так и во сне. Каждый раз, когда я замечал, что, несмотря ни на что, Хуана рада тому, что я с ней, во мне росло презрение и сочувствие к самому себе. Я не заслуживал ее. Было бы нечестно делать вид, что я принимаю ее любовь, хотя до определенной степени я принимал. Принимал и мало что отдавал взамен. Постепенно я начал презирать и Хуану. Я узнавал это чувство, и оно меня пугало. Она была слишком самоотверженной. Она знала, что я видел ее сестру во снах и произносил ее имя, но старалась делать вид, что это неважно. Как это могло быть неважным? Я не понимал ее.
Да, мы с Хуаной прошли полный круг. В этом месте мы бывали раньше. И на этот раз было невозможно насильно накормить меня любовью.
Чтобы обрести способность дышать, я начал отдаляться от нее. Я смотрел телевизор вместе с Висенте. Когда смотреть было нечего, я принимался излагать ему свою историю. Когда я понял, что могу рассказывать ее молчаливому слушателю, я начал писать. Висенте заставил меня сделать это. Когда однажды вечером я описывал сюрреалистическое зло, царящее в отделении «Карбо Сервия» психиатрической больницы «Масорра», он вдруг прижал палец к губам, поднялся, проковылял к книжной полке, взял большую старую книгу, протянул ее мне и улыбнулся, если эту кривую гримасу можно было назвать улыбкой. Книга была стихотворной и начиналась так: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Многое, несмотря на сноски, было мне непонятным, но было почти все, что я искал: каталог страха, широкое социальное исследование, карта извилистого пути к свободе и спасению души. Цикл стихов законченной формы. Свежеиспеченный составитель кроссвордов мог внести в это свой вклад.
Я писал дома и хорошо прятал листы: если бы их нашла Госбезопасность, меня бы немедленно забрали. Хотя теперь моей целью было не обвинение. После того как я обвинил и Миранду, и своего отца, и самого себя, я почувствовал, что сделал уже достаточно в этом направлении.
Я начал снова выходить по вечерам. Когда я жил с Мирандой, я отчетливо демонстрировал, что не могу пить, но сейчас все было по-другому. Отчаяние ушло. Если я сидел пьяным и нес чушь, это могло нанести вред только мне самому. С тем, чтобы напиться, проблемы никогда не существовало. Каким бы сложным ни было экономическое положение, на алкоголь никогда не вводили карточки. Если бы это сделали, то все общество распалось бы за несколько дней.
Я нашел кафе, которое называлось «Эль Кастаньо», в нескольких кварталах к северу от нас, в Ведадо. Оно соответствовало моему темпераменту. В этом месте старые рабочие и сломленные судьбой индивидуумы топили горе в пиве. Почти одни мужчины. Несколько потрепанных недооцененных академиков — рядом располагался университет, — но никаких людей искусства. Здесь меня никто не знал, или же всем было плевать. Я мог сидеть и спокойно пить пиво, а если появлялась потребность в общении, то здесь всегда было с кем поболтать. В этом баре не было ни одного мужчины, который не мог бы поведать о трагической любви. Все были заморожены в том или ином отрезке времени, все могли сослаться на определенный момент, на решающую ситуацию, когда у них украли надежду и будущее. Это было мне знакомо. В этой атмосфере покорности и потерянных шансов я чувствовал себя на удивление свободным.
Клиенты «Эль Кастаньо» иногда бывали грубыми. Время от времени там возникали драки, но меня они никогда не затрагивали, да и не причиняли неудобств. Для человека, видевшего, как приговоренные к пожизненному сроку бросаются друг на друга с самодельными ножами, наблюдать потасовку в баре даже весело.
Я сидел в баре до тех пор, пока не насыщался впечатлениями, а помещение не принималось кружиться перед глазами, лениво и прекрасно. Потом я возвращался, покачиваясь, в дом семьи Эррера в Ведадо, хлопал дверьми и заползал под одеяло к Хуане, где милосердно засыпал в середине дискуссии о нашем общем будущем.
Составители кроссвордов получают письма. Во всяком случае, чаще, чем поэты. Каждый четверг, когда я сдавал еженедельный кроссворд, я забирал небольшую пачку писем. В основном писали разозленные читатели, которые тщетно бились над решением, потому что в одном из слов, как они считали, была допущена ошибка, или же нашли неточности в формулировках вопросов. Сварливых типов хватало.
Однажды я получил письмо, внешне неотличимое от остальных, отправленное из Гаваны несколько дней назад. Письмо было длинным и вздорным, более чем обычно. В нем говорилось о том, что в субботнем кроссворде в «Хувентуд ребельде» допущена обычная ошибка в латинском названии кубинской королевской пальмы, нашего национального дерева (
После этого текст шел дальше, выражая эпическую досаду по поводу того, что новое поколение не имело понятия ни о естественных науках, ни о латыни. Письмо было подписано:
Что это?
Сначала я сидел, замерев от ужаса. Я находился в приемной редакции, куда приходит почта для всех сотрудников газеты. Секретарша за письменным столом занималась своими делами. Никто не видел, как я открыл письмо и прочитал его. Никто не видел, как я порвал его и выбросил в корзину для мусора. Кто-то вскрывал это письмо до меня — оно было прислано на адрес редакции. «Составителю кроссвордов» было написано уже на самом листе внутри конверта. Но если бы кому-нибудь содержание этого послания