записок»[145] и тем более «Родословной»[146], хоть восхищаюсь и книгами, и авторами. Этот путь не в моем характере. Мне скучно копаться в себе в поисках гипотетической истины, зато приятно чувствовать, как внутри меня развиваются персонажи, люблю ощущать, как между ними и мной зарождаются восхищение, ненависть, ревность, зача- рованность, желание. Не знаю почему, но мне нужна эта вторая жизнь.
Думаю, тут мы с вами схожи. Ваши персонажи тоже во власти всевозможных искушений, это очень чувствуется в «Лилии и пепле»[147], они двусмысленны, неприкаянны и совершенно неуместны в произведении, которое призвано что-то доказывать.
Так что мне кажется, что вы непременно вернетесь к романам. Думаю, это и желательно, и возможно, а возможно потому, что вам этого очень хочется. Наша переписка, надеюсь, вновь наделила вас желанием затаиться, без которого не пишется ни один роман. Я говорю — возможно, потому что с вами можно опасаться самого катастрофического сценария. Например, представим, что вы худо-бедно избавились от самых тяжких своих обязанностей,
Мы все нуждаемся в образцах для подражания, особенно поначалу, а зачастую и до конца. Но думаю, что вам самое время отказаться от «
Чудно, что ни с того ни с сего я вздумал разыгрывать учителя, но только потому, что еще не забыл, как пишутся романы. И могу себе представить, какие помои на вас польются, как только вы вновь приметесь писать. Заранее вижу, как эти гады с кривыми усмешками читают анонс о романе, выходящем в издательстве «Грассе». Такое расхолодит всякого.
Тогда что же?
Могу даже вообразить, что у меня приступ, с годами у всех у нас появляется такая возможность. А у меня их множество. Как, например, мой приступ перикардита в Руане, я описал его в «Расширении пространства борьбы»: на протяжении часа или двух мне в самом деле казалось, что я подыхаю, до того было больно. В дальнейшем этот перикардит сослужил мне хорошую службу. Стоило захотеть, и я возвращался в тот вечер, ощущал симптомы. Я ложился, закрывал глаза, и все возобновлялось с достаточной убедительностью.
Несколько минут такого упражнения, и страх улетучивается. Я больше не боюсь и могу двигаться дальше. Еще как двигаться!
И вы тоже, Бернар-Анри, двигайтесь вперед. Я приподнял один уголок сукна, но сколько еще осталось. Сколько угодно. Сукно-то для круглого стола.
Мне тоже как-то не по себе оттого, что наше общение подходит к концу.
Сколько мы переписываемся? Пять месяцев? Шесть? Почти полгода мы общались на расстоянии, не разговаривали, а посылали письма и только позавчера впервые за это время говорили по телефону… Я сказал вам, что был на природе, а вы спросили, уж не в Эбли?..
Господи! Эбли!
Вот уже двадцать лет я не слышал и не произносил название Эбли.
Никто на свете, во всяком случае никто из моих друзей, уже не знает или не помнит, что у моих родителей был там домик и мы его продали, когда эту красивую деревеньку на берегу Марны сожрал Диснейленд.
И надо же было, чтобы вы, мой дальний корреспондент, неизвестно откуда узнав (не догадался спросить), внезапно произнесли это название, призвали с берегов Леты, куда отправил его я, и тут же сообщили, что подростком жили в Креси, соседней деревне, километрах в десяти, не больше… Я ездил туда на велосипеде… Или на лодке по каналу Урк… Дым первых пикников… Дым запретных сигарет… Запах ежевики и боярышника… Германты в двух шагах… Что-то вроде Вивоны… Мой Комбре[148]… Может, и ваш тоже… Как это странно…
Замечание в скобках. Я сказал вам по телефону о дочке нотариуса в Эбли, одном из первых моих увлечений. Но я ошибся. Дочка нотариуса была в Креси, то есть у вас. А в Эбли была жена мясника. В Эбли было два мясника. Первого прозвали «убивец», потому что прежнего нашли утром мертвым в холодильной камере, и его место тут же занял приказчик, любовник жены покойного. Второго — «рогач», потому что его жена, она же кассирша, обожала юнцов и обильно ими угощалась. Она сидела на высоком табурете, в кудрях, как у Людовика XIV, с несколькими подбородками и необъятной грудью как раз на уровне глаз покупателей, этакая женщина-изваяние, остальное ее туловище пряталось в потемках маленькой будочки. Внизу стекла, которое отделяло кассиршу от покупателей, была щель, сквозь нее передавались деньги. Если кто-то ей вдруг приглянулся, она никак этого не показывала, оставаясь монумент-монументом, но давала сдачи на франк больше, и это означало свидание ровно в семь под мостом через Марну неподалеку от Иль- ле-Вилленуа. Она приносила с собой скромное снаряжение — одеяло, складной стульчик, чтобы сложить одежду, флакон из-под лосьона для бритья, куда наливала коньяк, а зимой термос с кофе.
Стало быть, вот уже полгода, как мы переписываемся.
И действительно, за эти полгода что-то всерьез изменилось.
В общем-то, я никогда не верил в пользу диалогов.
А должен был бы, ведь я философ, знаю Платона, Беркли, Юма, Лейбница и других великих авторов диалогов…
Но если честно, нет, не верю и, будучи реалистом, никогда не разделял мнения, будто достаточно затеять спор, противопоставить одним аргументам другие, и тьма невежества, как по мановению волшебной палочки, рассеется. Нет, после большинства дискуссий люди уходят с теми же убеждениями, с какими пришли. Идея «диалектики», которая позволяет им отточить свои взгляды, обогатить их или изменить, всегда казалась мне сомнительной (и столь же сомнительной мне казалась гегелевская идея, вернее, идея, приписываемая Гегелю, будто диалектика состоит в том, что из тезы и антитезы непременно рождается синтез. К счастью, великий Гегель никогда не думал и не писал подобной чуши!).
Но у нас, повторяю, в самом деле что-то получилось.
Мы проделали честную словесную работу, и кое в чем нам удалось продвинуться.
Дело не в том, что мы в чем-то убедили друг друга… Нет, но вот вы сказали, что прояснили свое отношение к «еврейству»… И я тоже многое понял, размышляя о вашей матери, о тупиках «материализма».
Еще больше мы продвинулись в осознании того, что отличает, составляет специфику наших с вами представлений о мире. Вы помните свое первое письмо? «Как говорится, у нас с вами нет ничего общего, разве что одна черта, хотя и весьма существенная, объединяет нас…» — ну и так далее. Вы тогда открыли огонь, вы брели на ощупь в тумане, но дело-то было в том, что мы ничего друг о друге не знали, не знали, что объединяет нас, что разделяет, тогда как теперь… Теперь есть наши письма, и мы знаем друг о друге немного больше…