(непревзойденном): что за странная мысль об ответственности, которую мы будто бы несем перед читателями и которая мешает нам стать Ажарами?
В следующий раз, возможно, поговорим.
А пока отправляю вам это письмо.
Скорее всего, я неудачно выразился, дорогой Бернар-Анри; мне следовало бы обойтись без выражения «высший жанр», оно слишком напыщенно. Но прежде чем возвращаться к этому вопросу, который волнует меня, наверное, больше всего на свете, я переведу дыхание и поделюсь забавным воспоминанием. Не могу без улыбки вспомнить руководителя фестиваля искусств в Гёттингене, нервозного бывшего панка, который объяснял мне, что он
Надо было бы сказать не высшее искусство, а
Конечно, все это относится не только к поэзии. У музыканта бывают минуты, когда словно бы помимо него начинает звучать мелодия. Еще более первичным был жест человека (мы о нем ничего не узнаем), который помешал пальцем бурую грязь и провел черту на стене пещеры.
На меня иногда слова накатывают, наплывают сами собой, бессвязные, бессмысленные, но я берусь за листок бумаги, чувствуя, что происходит что-то важное. Это длится какое-то время, длится, в общем, пока длится, но за это время я успеваю написать стихотворение, и большего мне не надо. Однажды утром, я никогда его не забуду, я ждал, потом ехал на такси и написал восемь стихотворений. Последним было «Возможность острова».
А вот романы так не пишутся никогда. Какой у меня максимум? От пяти до десяти страниц. Потом нужно затуманить голову, отключить механизм и подождать завтрашнего дня, чтобы продолжить работу.
Вдобавок начинаются проблемы. Приведу самый свежий пример, так нагляднее: в «Возможности острова», романе, Даниэль и Изабель встречаются с Фоксом в Испании, на пустыре возле шоссе, и я написал, что Даниэль вышел из «бентли». Несколько месяцев спустя голландский переводчик (дотошный до крайности, очень придирчивый и все-таки симпатичный) обратил мое внимание, что «бентли» был продан пятьдесят страниц назад, и значит, Даниэль должен выходить из «мерседеса». Во французском издательстве никто ничего не заметил.
А я, когда писал, видел на стоянке на шоссе «бентли»; но послушно исправил на «мерседес». Может, и зря.
Такое происходит постоянно, потому что поэзия говорит одно, а логика, необходимость внутренней связи с обескураживающей настойчивостью твердит противоположное. Если повиноваться поэзии, читать тебя будет невозможно. Если не повиноваться, приготовься к добросовестному труду storyteller.
Эти вечные столкновения — моя повседневность. Когда я сажусь писать книгу, а вернее, роман, только и делаю, что торгуюсь с неподкупным разумом. В кино еще хуже: нужно точно сознавать, чего хочешь, чтобы объяснить сотрудникам, а они с полуслова не поймут. Но худшее из худшего — это конфликты
Глубинному, да, безусловно, но я не хочу преувеличивать его загадочности. Можно посмеиваться над
(Сны видят и некоторые животные тоже.)
Глубинную родственность творчества и сновидений открыли не сюрреалисты, о ней говорили первые романтики. Все, кто трудился в области искусства на протяжении долгой истории человечества, знали — даже если первыми это напористо высказали романтики, боровшиеся против удушающей элегантности и рационализма XVIII века: есть минуты, когда произведения пишутся сами, вне контроля разума. Минуты эти могут быть продлены, только не с помощью наркотиков (тут я с Бодлером решительно не согласен). Достаточно оттянуть мгновение пробуждения. Когда вторгается критический разум, рациональное суждение, пора остановиться, принять душ. Значит, настало время начинать рабочий день, улаживать административные дела, обсуждать проекты, потом отправиться в ночной клуб, а можно и напиться, чтобы поскорее забыться сном, и лично я обычно предпочитаю второе.
С тех пор как мы затеяли с вами переписку, вы не раз уже говорили о телесном состоянии писателя, а я, признаюсь, почти не высказывался по этому поводу. Но, поразмыслив, единственное, что могу сказать: лично я действую всегда в полусне. Но это вовсе не означает отсутствия эрекции. Любить я предпочитаю в полусне на рассвете (Внимание! Эксклюзивная информация!). Кое-кому, может, и доводилось любить, не затенив неподкупного разума, я им не завидую. Все, на что способен я при полной ясности сознания, — это проверить счета или собрать чемодан.
Из этого не следует, что я присоединяюсь к стахановским призывам Флобера с фаллической окраской: «Напрягай! Напрягай!», «Чернильница — единственное влагалище, к которому вожделеет писатель». Каждый делает что может, черт побери! Бывают ведь и неэротические сны. Из всех обвинений, которыми меня донимали, самым постоянным и самым серьезным было обвинение в
У меня есть несколько достойных противников, и в хоре шокированных критиков, которые встречают каждую мою книгу страшными воплями, я не без нежности выделяю статьи Мари-Франсуазы Коломбани. Вспоминаю, что после выхода «Платформы» она написала очень точно: «Нужно повторять себе, что все это неправда, жизнь совсем не такая, это жуть наподобие „ужастиков', забава для детей, и читать книгу нужно так, словно задумал нарочно попугать себя перед сном». Я понимаю, что мир, в котором ее ровесники отхватывают полпланеты в поисках нескольких секунд сексуального удовольствия, ее не радует, и мысль, что ровесницы поступают точно так же, настроения не улучшает. Понимаю, что это не тот мир, в котором она хотела бы жить. Я все это понимаю и пишу вовсе не для того, чтобы огорчить ее (и все-таки огорчаю).
Но ее восприятие справедливо, мои книги действительно вымысел, я никогда не утверждал обратного. Возможно, как Лавкрафт, я только и писал, что