раздражение, когда он старался скрыть свою настоящую жизнь, после того как часами предоставлял догадываться о ней, с назойливой любезностью выставлял ее напоказ, ибо потребность в откровенности брала в нем верх над страхом разглашения. «Я только хотел сказать, – продолжал он, – что на одну плохую незаслуженную репутацию приходится сотня хороших, и тоже незаслуженных. Очевидно, число тех, кто их не заслуживает, колеблется в зависимости от того, что вы о них наскажете с чужих слов – со слов им подобных и других. Правда, если недоброжелательность этих других ограничена слишком большими усилиями, которые требуются от них, чтобы поверить в порок, такой же для них ужасный, как воровство или убийство, свойственный людям, чьи щепетильность и великодушие им хорошо известны, то недоброжелательность первых разжигается желанием верить – как бы это выразиться? – в доступность мужчин, которые им нравятся, верить по сведениям, полученным от людей, обманутых подобным желанием, наконец, тем, что они всегда держатся на отшибе. Я знал мужчину, на которого косились из-за его пристрастия, так вот, он предполагал, что один светский человек – тоже из таких. И верил он в это единственно потому, что светский человек был с ним любезен! Причин для
А Ла Мусей успокаивает его:
«Беру свои слова обратно, – пронзительным голосом, жеманничая, сказал де Шарлю, – вы кладезь учености; вы мне все это запишите, хорошо? Я буду это хранить в моем семейном архиве, поскольку моя прабабка была сестра принца». – «Это все так, барон, но вот насчет принца Людовика Баденского я ничего не могу сказать. Впрочем, среди военных…» – «Какая чепуха! В те времена – Вандом, Вилар355, принц Евгений356, принц де Конти357, и, если я еще к ним присоединю всех наших героев Тонкина, Марокко,358 – а я имею в виду только людей благочестивых, с возвышенной душой, – и «новое поколение», вы будете крайне удивлены. «Мне бы следовало поучить тех, кто исследует новое поколение, отбросившее усложнения, допускавшиеся их предками как ненужные», – сказал Бурже359. У меня есть там дружок, о нем много говорят: вы могли бы у него узнать прелюбопытные вещи… Но я не хочу быть злопыхателем, вернемся к семнадцатому веку. Вы знаете, что Сен-Симон говорит, между прочим, о маршале д'Юкселе360: «…не уступавший греческим развратникам, сластолюбец, не считавший нужным это скрывать, пристававший к молодым офицерам и делавший их своими людьми у себя в доме, не считая отлично сложенных молодых слуг, и все это совершенно открыто – и в армии, и в Страсбурге». Вы, вероятно, читали письма Мадам361 – мужчины называли ее не иначе как Бабища. Она говорит об этом достаточно ясно». – «У нее был такой достоверный источник, как ее муж». – «Он не менее любопытен, чем Мадам, – заметил де Шарлю. – С нее можно было бы писать портрет ne varietur362, лирический синтез «жены гомосека». Во-первых, мужеподобна; обычно жена гомосека – мужчина, а для нее не было ничего проще, как наградить его детьми. Мадам ничего не говорит о пороках Мсье, но она пускается в бесконечные рассуждения о том же самом пороке у других как человек осведомленный, потому что все мы любим находить в других семьях пороки, от которых страдаем в своей семье, чтобы доказать самим себе, что здесь нет ничего из ряда вон выходящего и позорного. Я вам говорил, что это было обычным явлением. Помимо примеров, которые я приводил из семнадцатого века, если бы мой великий предок Франсуа де Ларошфуко жил в наше время, он мог бы с большим правом, чем о своем, сказать… подскажите мне, Бришо: «Пороки свойственны всем временам;363 но если бы люди, известные всему миру, появились в первые века, то кто стал бы говорить теперь о проституции Гелиогабала364?» Известные всему миру – отлично сказано. Я вижу, что мой проницательный родственник знал все сплетни о своих знаменитых современниках, как я о своих. Но теперь таких людей стало больше. В них есть нечто им одним свойственное». Я понял, что де Шарлю собирается рассказать нам, каким образом эволюционировала эта область нравов. И когда говорил он, когда говорил Бришо, от меня ни на секунду не отходил более или менее четкий образ моего дома, где меня ждала Альбертина, вместе с ласкающим, задушевным мотивом Вентейля. Я все время мысленно возвращался к Альбертине, а мне и в самом деле давно пора было вернуться к ней, как к некоему шару, к которому я был тем или иным способом привязан, который не пускал меня из Парижа и который сейчас, в то время как в зале Вердюрена я воссоздавал в воображении свой дом, давал мне знать о себе не