козырная? Хлоп, цоп! А псов тут нет». Маркиз де Говожо признался, что не может взять в толк, почему доктор ни с того ни с сего заговорил о собаках. «Мне послышалось, вы сказали: „Это не выжлец“. – „Я сказал: „не важнец“!“ Доктор подмигнул в знак того, как остроумно он скаламбурил. „Погодите, – показывая на своего противника, сказал он, – вот я сейчас разобью его, как под Трафальгаром“. Должно быть, доктор действительно сделал удачный ход, потому что от радости он, смеясь, начал томно поводить плечами, а это в семье, в „роду“ Котаров являлось признаком почти животного наслаждения. У предшествовавшего поколения этот жест сопровождался другим: тереть себе руки, как будто их моя. Котар одно время делал и то и другое движение, но в один прекрасный день тереть руки перестал, причем так и осталось неизвестным, под чьим воздействием – супруги или же начальства. Даже играя в домино, доктор, когда он заставлял партнера „пошевелить мозгами“ и воспользоваться двойной шестеркой, – а от этого он получал величайшее удовольствие, – только поводил плечами. Когда же – что бывало с ним чрезвычайно редко – он на несколько дней уезжал к себе на родину и встречался с кем-нибудь из своих двоюродных братьев, который все еще тер себе руки, то по возвращении рассказывал г-же Котар: „Бедняга Рене очень уж провинциален“. – „У вас эта штуковинка есть? – спросил он Мореля. – Нет? Тогда я хожу старым Давидом“. – „Стало быть, у вас пять, вы выиграли!“ – «Si, signor…» [35] – «Блестящая победа, доктор», – сказал маркиз. «Пиррова победа, – сказал Котар и, повернувшись к маркизу, посмотрел на него поверх пенсне; ему хотелось удостовериться, какое впечатление произвела его острота. – Если у нас есть еще время, вы можете отыграться, – сказал он Морелю. – Тасовать мне… Ах, нет! Вон экипажи, придется отложить до пятницы, и тогда я покажу вам фокус, который не так-то легко раскумекать». Вердюрены вышли проводить нас. Чтобы быть уверенной, что Саньет завтра приедет, Покровительница старалась быть с ним особенно ласковой. «Вы, мой милый мальчик, должно быть, без пальто, – сказал мне Вердюрен: его преклонный возраст давал ему право на отеческое обращение со мной. – А погода, видимо, изменилась». Слова Вердюрена так меня обрадовали, словно тайная жизнь, возникновение в природе тех или иных изменений предвозвещали другие перемены, перемены в моей жизни, и открывали для меня новые возможности. Стоило отъезжавшим отворить калитку в парк – и уже чувствовалось, что «на сцене» теперь иная погода; в ельнике (где когда-то маркиза де Говожо бредила Шопеном) поднимался свежий ветерок – одна из летних отрад – и чуть внятно, ласкающими слух переливами, прихотливыми струйками начинал наигрывать быстрые свои ноктюрны. Я не взял верхней одежды, но потом, когда я бывал здесь с Альбертиной, я от нее не отказывался – не столько для защиты от холода, сколько для охраны тайны нашего блаженства. Стали искать норвежского философа, но так и не нашли. Может быть, у него схватило живот? Или он боялся опоздать на поезд? Уж не прилетел ли за ним аэроплан? Уж не вознесся ли он на небо? Как бы то ни было, он исчез, словно некий дух, так, что никто и оглянуться не успел. «Напрасно вы так легко оделись, – сказал мне маркиз де Говожо, – холод собачий». – «Почему собачий?» – спросил доктор. – «Берегитесь приступов удушья, – продолжал маркиз. – Моя сестра по вечерам не выходит. Кстати сказать, сейчас она чувствует себя неважно. Во всяком случае, не идите с непокрытой головой, сейчас же наденьте шляпу». – «Это удушье не от холода», – наставительно заметил Котар. «Ах вот как, вот как? – спросил маркиз де Говожо и склонил голову. – Значит, вы придерживаетесь мнения…» – «Без сомнения!» – подхватил доктор и, чтобы маркизу была видна его улыбка, взглянул на него поверх пенсне. Маркиз де Говожо засмеялся, но, убежденный в своей правоте, продолжал настаивать. «Однако, – заметил он, – после того как моя сестра выйдет вечером, у нее каждый раз бывает приступ». – «Мне с вами спорить бессмысленно, – не понимая, что это невежливо, сказал доктор. – Притом на море я медициной не занимаюсь, разве что пригласят к больному. Сейчас у меня отдых». Отдых здесь у него получился даже более полный, чем, может быть, ему хотелось. Когда маркиз де Говожо, садясь с ним в один экипаж, сказал: «Нам повезло: близко от нас (не на вашем берегу залива, а на другом, но залив в этом месте очень узкий) живет еще одна знаменитость: доктор дю Бульбон», Котар, из «деонтологических» соображений избегавший критиковать своих коллег, не мог удержаться от восклицания, как в тот роковой для меня день, когда мы с ним зашли в казино: «Какой же это врач! Он врач от литературы, его терапия – фантастическая терапия, чистейшее шарлатанство. Но это не мешает нам быть в хороших отношениях. Если б я не собирался отсюда уехать, я бы на пароходе разочек к нему съездил». Однако, увидев, какое выражение лица появилось у Котара, как только он заговорил с маркизом де Говожо о дю Бульбоне, я подумал, что пароход, на котором он рад был бы к нему съездить, очень напоминал бы тот корабль, который снарядили салернские лекари, вознамерившиеся уничтожить целебные воды, открытые другим врачом- литератором, Вергилием (тоже отбившим у других врачей всех пациентов), но который во время плаванья потонул вместе с лекарями. «До свиданья, мой милый Саньет, непременно приезжайте завтра, вы же знаете, как вас любит мой муж. Он ценит ваше остроумие, вашу интеллигентность; ну да вы это за ним знаете: он любит напускать на себя грубость, но он просто не может без вас жить. Первый его вопрос: „А что, Саньет приедет? Я так люблю, когда он к нам приезжает!“ – „Я никогда ничего подобного не говорил“, – сказал Саньету Вердюрен с наигранной прямотой, которая должна была служить доказательством правдивости слов Покровительницы об его отношении к Саньету. Затем, посмотрев на часы, – без всякого сомнения, для того, чтобы не затягивать прощание, так как в вечернем воздухе уже чувствовалась сырость, – он сказал кучерам, чтобы они не тащились, но были осторожнее при спусках, а нас уверил, что к поезду мы не опоздаем. Каждого из „верных“ поезд должен был довезти до его станции, кончая мной, так как никто больше не ехал до Бальбека, и начиная с Говожо, – Говожо, боясь ночью ехать по горе, вместе с нами сели в вагон в Дувиль-Фетерне. На самом деле ближе всего до них было не от этой станции, которая находилась на значительном расстоянии от села и на еще более значительном от замка, а от Ла Сонь. Когда маркиз де Говожо приехал в Дувиль-Фетерн, он, по выражению Франсуазы, решил „сунуть монету“ кучеру Вердюренов (тому, кто грустил и у кого была чуткая душа); маркиз де Говожо отличался щедростью и в этом отношении был скорее „в маму“. Но то ли в нем сейчас пересилил „папа“, только он, давая на чай, вдруг заколебался, точно тут была допущена какая-то ошибка: то ли им самим, в темноте давшим, например, су вместо франка, то ли вознаграждаемым, не заметившим, как много ему дали. Поэтому он счел нужным обратить на это обстоятельство внимание кучера. „Я вам даю целый франк, видите? – повертев блеснувшей на свету монетой, сказал он кучеру, чтобы „верные“ могли потом рассказать об этом г-же Вердюрен. – Видите? Это целых двадцать су, а ведь тут недалеко“. Он и его жена распрощались с нами в Ла Сонь. „Я скажу моей сестре, – еще раз пообещал он мне, – что у вас бывают приступы удушья. Я уверен, что это будет ей интересно“. Я понял его слова так: „…что это доставит ей удовольствие“. Его жена, прощаясь со мной, произнесла два слова так, что в этой транскрипции они тогда коробили меня даже в письмах, и хотя потом мы к этому привыкли, но в устной речи им и теперь, на мой слух, нарочитая их небрежность, выработанная их фамильярность придает какую-то нестерпимую педантичность. „Я очень рада, что посидела с вами вечерок, – сказала она мне. – Когда увидите Сен-Лу, передайте ему от меня привет“. Маркиза де Говожо произнесла: „Сен-Луп“. Мне не удалось дознаться, кто так произнес при ней эту фамилию или что могло подсказать ей, что эту фамилию следует произносить именно так. Как бы то ни было, она еще долго потом произносила: „Сен-Луп“, а один человек, плененный ею, ею одной дышавший, в этом ей подражал. Когда другие говорили: „Сен-Лу“, оба упорно, отчеканивая каждую буковку, говорили: „Сен-Луп“ – то ли для того, чтобы дать другим в завуалированной форме урок, то ли для того, чтобы чем-то выделиться. Однако, по всей вероятности, дамы более знатные, чем маркиза де Говожо, сказали ей прямо или намекнули, что она неправильно произносит эту фамилию и что принимаемое ею за оригинальность есть на самом деле ошибка, из-за которой она может показаться недостаточно вышколенной; как бы то ни было, немного погодя маркиза де Говожо стала говорить: „Сен-Лу“, а вслед за ней прекратил сопротивление и ее поклонник: то ли она сделала ему замечание, то ли он сам обратил внимание, что она опускает конечную согласную, и сказал себе, что если такая замечательная женщина, такая волевая и такая самовлюбленная, наконец сдалась, то сделала это сознательно. Самым неприятным из поклонников маркизы был ее муж. Маркиза любила поднять кого-нибудь на смех, при этом часто хватала через край. Как только она начинала подпускать шпильки мне или кому-нибудь еще, маркиз де Говожо со смехом посматривал на жертву. Он был косоглаз, – а благодаря косине даже дураки, развеселившись, сходят за умников, – и когда он смеялся, то на фоне белка, который в другое время только один и был виден, показывался краешек зрачка. Так в затянутом облаками небе вдруг проглядывает голубизна. Впрочем, этот ловкий маневр происходил под прикрытием монокля, исполнявшего ту же обязанность, какую исполняет стекло, которое защищает редкостную картину. Трудно было угадать, добродушно ли смеялся маркиз: „Что ж, негодник, вы можете гордиться: к вам благоволит чертовски умная женщина“. Или же зло: „Ну как, милостивый государь?
Вы читаете Содом и Гоморра