Выездному лакею г-жи де Козаньяк он написал, не сомневаясь в его послушности и надеясь, что он уже возмужал. Но теперь при взгляде на него де Шарлю нашел, что все-таки лакей слишком женственен. Он сказал лакею, что рассчитывал иметь дело с другим, – он и правда видел на экипаже другого лакея г-жи де Козаньяк. Тот был самая настоящая деревенщина – полная противоположность этому; этот, напротив, считал свое жеманство достоинством, он не сомневался, что именно его манеры светского человека прельстили де Шарлю, и потому сразу не понял, о ком барон говорит. «У меня есть только один товарищ, но на него вы польститься не могли: уж больно он противный, это грубый мужик». Одна мысль, что барон, может быть, имеет в виду этого мужлана, задела его самолюбие. Барон это заметил и продолжал расспрашивать его. «Но ведь я же не давал обета знакомиться только со слугами госпожи де Козаньяк, – сказал он. – У вас много товарищей в разных домах, так вот, не могли бы вы здесь или в Париже, раз вы скоро уезжаете, с кем-нибудь меня познакомить?» – «Нет, что вы! – ответил лакей. – Я ни с кем из моего сословия не знаюсь. Я с такими людьми говорю только по делу. Но я мог бы вас познакомить с очень большим человеком». – «С кем это?» – спросил барон. – «С принцем Германтским». Де Шарлю обозлился на лакея за то, что он предложил мужчину в таком возрасте, а кроме того, в данном случае барон не нуждался в рекомендации выездного лакея. Он сухо отклонил его предложение и, поставив на место этого холуя с его светскими замашками, опять начал объяснять, что ему нужно, в каком роде, какого типа, пусть даже это будет жокей… Боясь, как бы его не подслушал проходивший мимо нотариус, он счел за благо быстро переменить разговор и произнес настойчиво, во всеуслышание, но как бы продолжая начатый разговор: «Да, несмотря на мои годы, я сохранил страсть к собиранию безделушек, страсть к красивым безделушкам, я трачу бешеные деньги на старинную бронзу, на старые люстры. Я поклоняюсь Красоте».
Но, желая, чтобы лакей понял, почему он с такой быстротой перескочил с одной темы на другую, он так напирал на слова, а чтобы нотариус услышал его, так громко выкрикивал их, что всей этой игры было достаточно, чтобы в его тайны проник более обостренный слух, чем слух министерского чиновника. Чиновник же ничего не заподозрил, как и все жившие в отеле, принявшие прекрасно одетого выездного лакея за элегантного иностранца. Но если светские люди ошиблись и подумали, что это шикарный американец, то, как только его заметили служащие, они тотчас разгадали его, – так каторжник распознает каторжника, – они почуяли, кто это, скорее, чем животные учуивают подобных себе. Старшие официанты подняли на него глаза. Эме окинул его подозрительным взглядом. Смотритель винного погреба пожал плечами и отозвался о нем в нелестных выражениях, прикрыв рот рукой, – он полагал, что так будет вежливее, – однако все их расслышали.
И даже наша старая Франсуаза, у которой глаза уже не так хорошо видели и которая в это время шла мимо лестницы ужинать к «курьерам», распознала слугу в том, кого проживавшие в отеле, не задумываясь, приняли за важного господина, – так старая кормилица Эвриклея узнает Одиссея гораздо раньше пирующих женихов, – и, видя, что он идет с де Шарлю, держась с ним запанибрата, сразу насупилась, из чего можно было заключить, что все те гадости, которые она слышала о де Шарлю и которым до сей поры не верила, вдруг приобрели в ее глазах удручающее правдоподобие. Франсуаза так ничего и не сказала об этой встрече ни мне, ни кому-нибудь еще, и тем не менее после этой встречи в сознании Франсуазы произошел резкий сдвиг, потому что впоследствии, в Париже, всякий раз, когда она видела «Жюльена», которого раньше она так любила, она была с ним вежлива, но холодна и чрезвычайно сдержанна. Зато после этой встречи другой человек разоткровенничался со мной: это был Эме. Когда я столкнулся с де Шарлю, барон, не ожидавший встретить меня здесь, крикнул: «Добрый вечер!» – и с бесцеремонным видом важного господина, который считает, что ему все позволено и что ему гораздо выгоднее не таиться, помахал в знак приветствия рукой. Эме, сверливший его глазами и не упустивший из виду, что я поздоровался с его спутником, которого он принял за слугу, вечером спросил меня, кто это.
Дело в том, что с некоторых пор Эме доставляло удовольствие поболтать со мной или, как он выражался, – без сомнения, желая подчеркнуть философский, с его точки зрения, характер наших бесед, – «порассуждать». Я часто говорил ему, что меня стесняет то, что он стоит около меня, когда я ужинаю, а не сядет и не разделит со мною трапезу, а он говорил, что никогда еще не видел постояльца, который бы «так здраво рассуждал». Сейчас он был занят разговором с двумя слугами. Они поклонились мне, а я недоумевал, почему же я не узнал их, хотя в их манере говорить мне слышалось что-то знакомое. Эме не нравились их невесты, и он костил обоих слуг за помолвки. Он воззвал ко мне, но я отговорился тем, что я здесь не судья, так как эти люди мне незнакомы. Они назвали свои имена и напомнили, что часто подавали мне в Ривбеле. Но один из них отрастил усы, а другой сбрил и остригся наголо – вот почему, хотя головы у них на плечах были все те же (а не другие, как после неудачной реставрации собора Парижской Богоматери), мой взгляд на них не задержался: так разные мелочи ускользают от производящих самый тщательный обыск, валяются у всех на виду, на камине, и никто их не замечает. Стоило же слугам сказать, как их зовут, – и до меня тотчас донеслась едва различимая музыка их голосов, а все дело в том, что я представил себе их прежние облики, которые ее предопределяли. «Хотят жениться, а сами даже по-английски говорить не умеют!» – сказал Эме, не приняв во внимание, что я мало осведомлен, каковы обязанности гостиничной прислуги, и что я не знаю, что человек, не владеющий иностранными языками, не может рассчитывать на получение хорошего места.
Решив, что Эме сразу узнает во вновь пришедшем ужинать де Шарлю, тем более что он должен был бы о нем вспомнить, так как подавал ему в ресторане, когда барон во время моего первого приезда в Бальбек навещал маркизу де Вильпаризи, я сказал Эме, кто это. Эме, как ни странно, не помнил барона де Шарлю, и тем не менее это имя произвело на него, видимо, глубокое впечатление. Он сказал, что завтра пороется у себя и постарается найти письмо, смысл которого я, быть может, ему разъясню. Меня это удивило: когда я первый раз приехал в Бальбек, де Шарлю надо было передать мне книгу Бергота, и он послал не за кем- нибудь, а за Эме, и потом опять встретился с ним в парижском ресторане, где я завтракал с Сен-Лу и с его любовницей и куда де Шарлю приезжал нас выслеживать. Правда, Эме не мог выполнить эти поручения: в первый раз он спал, а во второй – подавал в ресторане. И все-таки, когда он говорил, что знает, кто такой де Шарлю, я сильно сомневался в том, что он не лжет. Отчасти он мог бы прийтись барону по нраву. Как все коридорные в бальбекском отеле, как кое-кто из лакеев принца Германтского, Эме принадлежал к более древней, а следовательно, и к более благородной расе, чем сам принц. Когда вы приходили заказывать отдельный кабинет, вам сначала казалось, что в зале пусто. Но немного погодя в буфетной перед вами обозначался монументальный метрдотель из породы рыжеволосых этрусков, типичный ее представитель, который рано постарел из-за пристрастия к шампанскому и вскоре должен будет лечиться водами Контрексевиля. Все посетители требовали, чтобы подавал им он. Посыльные, молодые, щепетильные, вечно спешившие улизнуть, потому что в городе их ждала любовница, старались поскорее удрать. Эме упрекал их в том, что они народ не положительный. Он имел на это право. Сам он был положителен. У него были жена и дети, ради них он поддерживал свое реноме. Если ему делали авансы иностранка или иностранец, он не отвергал их предложений, хотя бы ему пришлось остаться на ночь в отеле. Дело у него было на первом месте. Он был до такой степени во вкусе де Шарлю, что, когда он заявил, что не знаком с ним, я заподозрил его во лжи. Я ошибался. Грум сказал барону чистейшую правду, что Эме (тот на другой день намылил ему за это шею) уже лег спать (или ушел), а в другой раз – что он подает в ресторане. Но воображение всегда предполагает не то, что есть на самом деле. Замешательство грума, несмотря на всю искренность его извинений, вероятно, навело де Шарлю на подозрения и вызвало в нем такие чувства, о которых Эме не подозревал. Мы помним, что Сен-Лу не дал Эме спуститься к экипажу, где де Шарлю, неизвестно каким образом раздобывший новый адрес метрдотеля, испытал еще одно разочарование. Легко себе представить, как поражен был ничего не знавший о переживаниях барона Эме, когда в тот день, когда я завтракал с Сен-Лу и с его любовницей, он получил вечером с печатью, на которой был оттиснут герб Германтов, письмо, откуда я приведу отдельные места в качестве примера того, как на чем-то помешанный умный человек способен писать здравомыслящему дураку. «Сударь! Мне так и не удалось, несмотря на затраченные мною усилия, которые привели бы в изумление многих, напрасно добивающихся, чтобы я их принял и чтобы я им поклонился, достичь того, чтобы вы выслушали мои объяснения, – вы этих объяснений от меня не ждете, но они не уронили бы ни моего, ни вашего достоинства. Мне удобно было бы все высказать вам на словах, но в силу необходимости я принужден изложить это на бумаге. Не скрою, что, когда я впервые увидел вас в Бальбеке, ваше лицо произвело на меня отталкивающее впечатление». За этим следовало рассуждение о сходстве Эме, которое де Шарлю обнаружил только на другой день, с одним его покойным горячо любимым другом. «Я тогда же подумал, что вы могли бы, не в ущерб вашим