скоро прошла; предположение, что у Альбертины существуют отношения с женщинами, показалось мне теперь невероятным после того, как третьего дня я приревновал Альбертину к Сен-Лу, с которым она заигрывала, и после того как это новое чувство ревности вытеснило первое. По своей наивности я считал, что одна склонность не может сочетаться с другой. Поезд был переполнен, и в Арамбувиле какой-то фермер в синей блузе, у которого был билет третьего класса, сел в наше отделение. Доктор, считавший, что княгине не подобает ехать в одном отделении с фермером, вызвал начальника станции, показал ему удостоверение в том, что он врач крупной железнодорожной компании, и потребовал, чтобы фермера ссадили. Эта сцена до такой степени огорчила и встревожила робкого Саньета, что, как только она началась, он, испугавшись при виде толпы крестьян на перроне, как бы из-за этой сцены не вспыхнула целая Жакерия, притворился, будто у него схватило живот, и, чтобы и его не сочли ответственным за безобразное поведение доктора, пошел по коридору в поисках того, что Котар называл „ватером“. Ничего не найдя, он стал смотреть в окно, выходившее на сторону, противоположную станции. „Если вы в первый раз едете к госпоже Вердюрен, – сказал мне Бришо, любивший блеснуть своими познаниями перед „новичком“, – то вы убедитесь, что в этом доме, как нигде, чувствуется „сладость жизни“, по выражению одного из изобретателей „дилетантизма“, „наплевизма“ и многих других модных „измов“, которыми так и сыплют наши снобки, – я имею в виду господина принца де Талейрана“. Дело в том, что когда Бришо толковал о вельможах былых времен, то присоединял к их титулам слово „господин“, находя это и остроумным и „колоритным“: так, например, он говорил: „Господин герцог де Ларошфуко“, «господин кардинал де Рец“, которого он иногда еще называл: «Этот
Из-за отсутствия знакомств княгиня Щербатова вот уже несколько лет проявляла по отношению к Вердюренам такую верность, благодаря которой она стала уже не просто «верной„, а типом верности, идеалом, который г-жа Вердюрен долгое время считала недостижимым и воплощение которого она уже на склоне лет обрела в этой своей новой адептке. Покровительница могла сколько ей угодно пылать ревностью, а все-таки даже самые постоянные из „верных“ хоть разок да „надували“. Самые что ни на есть домоседы не могли устоять перед соблазном путешествия; у самых высоконравственных могла завестись интрижка; люди самого крепкого здоровья могли подцепить грипп; у бездельников из бездельников могло вдруг оказаться важное дело, самые бессердечные могли уехать, чтобы закрыть глаза своей умирающей матери. И напрасно г-жа Вердюрен говорила в таких случаях, подобно римской императрице, что она – единственный полководец, которому обязан повиноваться ее легион, как повинуются Христу или кайзеру, что тот, кто любит отца своего или мать так же, как ее, и не покинет их, дабы пойти за нею, недостоин ее, и что вместо того, чтобы истощать свои силы в постели или позволять какой-нибудь потаскушке водить себя за нос, куда лучше быть с ней, г-жой Вердюрен, ибо только она способна исцелять и услаждать. Но судьба, иногда находящая удовольствие в том, чтобы скрасить закат человеку, который зажился на этом свете, устроила встречу г-жи Вердюрен с княгиней Щербатовой. Рассорившись со своей семьей, покинув родину, поддерживая теперь знакомство только с баронессой Пютбю и великой княгиней Евдокией, к которым, ввиду того, что ей не хотелось встречаться с приятельницами баронессы, и ввиду того, что великой княгине самой не хотелось, чтобы ее приятельницы встречались у нее с Щербатовой, она ездила только в утренние часы, когда г-жа Вердюрен еще спала; не припоминая такого дня в своей жизни, когда бы она не выезжала из дому, кроме того времени, когда она, двенадцатилетняя девочка, болела корью; ответив 31 декабря на просьбу г-жи Вердюрен, боявшейся, что к ней никто не приедет, остаться у нее ночевать, хотя это и новогодняя ночь: «Да не все ли равно, какая ночь! Тем более что новогоднюю ночь принято проводить в своей семье, а ведь моя семья – это вы“; проживая в пансионах, но живя на пансионе у Вердюренов, куда бы они ни переезжали; летом проводя с ними время на даче, княгиня имела полное право обратиться к г-же Вердюрен со словами, принадлежащими Виньи:
– так что председательница кружка, желая, чтобы у нее была «верная» и в мире ином, даже уговорилась с княгиней, что та, кто переживет другую, завещает похоронить ее рядом с ней. В разговорах с посторонними, – к которым всегда следует причислять и того, кому мы больше всего лжем, ибо презрение этого человека нам было бы особенно мучительно: нас самих, – княгиня Щербатова всегда старалась подчеркнуть, что три ее дружбы – с великой княгиней, с Вердюренами, с баронессой Пютбю – не случайно уцелели во время катаклизмов, не зависевших от ее воли и разрушивших все остальное, а что это результат свободного выбора, в силу которого она отдала им предпочтение перед всеми остальными, следствие ее особой любви к уединению и к простоте, благодаря которой она довольствовалась только этими тремя знакомствами. «Я больше ни с кем не вижусь», – повторяла она, чтобы показать твердость своего характера и дать понять, что она не подчиняется печальной необходимости, а придерживается определенного правила. «Я бываю только в трех домах», – добавляла она, – так драматург, боясь, что его пьеса не выдержит четырех представлений, объявляет, что она пойдет только три раза. Может быть, Вердюрены верили этой выдумке, а может быть, и не верили, но, как бы то ни было, оба содействовали тому, что она утвердилась в сознании тех, кто принадлежал к их кланчику. Они прониклись убеждением в том, что княгиня при огромном выборе решила поддерживать отношения только с Вердюренами, а, с другой стороны, в том, что Вердюрены, знакомства с которыми тщетно добивается высшая аристократия, соблаговолили сделать исключение только для княгини.
«Верные» думали, что княгиня неизмеримо выше своей среды, что ей там скучно, потому-то среди множества знакомых, с которыми она могла бы поддерживать отношения, ей хорошо только с Вердюренами, а что Вердюрены, не отвечавшие на заигрывания аристократии, напрашивавшейся к ним, естественно соблаговолили сделать исключение только для знатной дамы, которая была умней других знатных дам, то есть для княгини Щербатовой.
Княгиня была очень богата; на любую премьеру она брала большую ложу бенуара, куда, с благословения г-жи Вердюрен, приглашала «верных» и никогда не звала никого из посторонних. Все показывали друг другу на эту загадочную бледную даму, которая постарела, не поседев, и с годами стала даже еще румяней, как иные сморщившиеся, но долго не портящиеся плоды, висящие на живых изгородях. При всей своей состоятельности она была на удивление скромна: неизменно появляясь в обществе академика Бришо, знаменитого ученого Котара, лучшего из пианистов, впоследствии – в обществе де Шарлю, она тем не менее выбирала ложу, которая была не на виду, садилась в глубине, не обращала внимания на зрительный зал, общалась только со своим тесным кружком, а члены этого кружка незадолго до конца спектакля покидали зал и уходили вслед за своей удивительной владычицей, не лишенной красоты – красоты боязливой, чарующей и увядшей. Да, княгиня Щербатова не смотрела в зал, оставалась в тени, но только для того, чтобы постараться забыть, что существует живая жизнь, к которой ее безумно влекло, но которую она не имела возможности узнать; «своя компания» в ложе бенуара была для нее тем же, чем