перессорюсь со всей своей родней». – «Но если принц Германтский – дрейфусар, то все складывается как нельзя лучше, – вмешалась маркиза де Говожо, – говорят, что Сен-Лу женится на его племяннице, а ведь он тоже дрейфусар. Может быть, даже они потому и женятся». – «Дорогая моя! Ну как у вас поворачивается язык говорить о Сен-Лу, которого мы так любим, что и он дрейфусар? Нельзя так легкомысленно бросаться подобными обвинениями, – сказал маркиз де Говожо. – Как на него из-за вас будут смотреть в армии?» – «Когда-то он был дрейфусаром, а теперь – нет, – сказал я маркизе де Говожо. – Что же касается его женитьбы на мадемуазель де Германт-Брасак, то разве это дело решенное?» – «Все об этом только и говорят, но вам лучше знать». – «Да он же сам сознался мне, что он дрейфусар! – воскликнула маркиза де Говожо. – Впрочем, ему это простительно: Германты – наполовину немцы». – «Вы бы вполне могли так сказать про Германтов с улицы Варен, – возразил Гого. – Но Сен-Лу – это статья особая. Мало ли что у него вся родня – немцы! Его отец отстаивал свои права на французский дворянский титул, в семьдесят первом году опять поступил на военную службу и погиб смертью храбрых на войне. Вот за это я голову отдам на отсечение, но не следует перегибать палку ни в ту, ни в другую сторону.
Несмотря на ссору с Покровительницей, Говожо сохраняли добрые отношения с «верными», на станциях они охотно садились в наш вагон. Подъезжая к Дувилю, Альбертина в последний раз вынимала зеркальце, иногда меняла перчатки или снимала шляпку и черепаховым гребнем, который я ей подарил и который она втыкала себе в волосы, приглаживала завитки, взбивала локоны, а если было нужно, то повыше закалывала шиньон над прядями, падавшими на затылок ровными волнами. Как только мы садились в экипажи, так сейчас же теряли представление о том, где мы находимся; на дорогах было темно; когда колеса стучали сильнее, мы догадывались, что едем по селу, и думали, что вот-вот подкатим, но вдруг оказывалось, что мы в открытом поле, мы слышали звон колокола, доносившийся издалека, мы забывали, что мы в смокингах, и почти засыпали, и вдруг пространство мрака, которое из-за происшествий, неизбежных во время поездки по железной дороге, и из-за дальности расстояния словно переносило нас далеко за полночь, почти к полпути до Парижа, внезапно кончалось, экипаж скользил по мелкому гравию, – а это был знак, что мы въехали в парк, – горели огнями, снова маня в круг светской жизни, гостиная, столовая, и здесь мы невольно отшатывались, услышав, что часы бьют восемь, – а нам казалось, что уже гораздо позднее, – и потом заглядывались на то, как мужчинам во фраках и дамам в вечерних туалетах подают одно блюдо за другим, подливают тонких вин, и на весь этот блестящий ужин, во всем похожий на столичный, с той только разницей, что, придавая особый колорит дачному, его опоясывала двойная лента темноты и таинственности, сотканная вечерними часами, лишенными присущей им праздничности, так как время уходило на одни и те же поездки туда и обратно – меж полей и у моря. В самом деле, возвращение уводило нас от сверкающего великолепия пылавшей гостиной, заставляло тут же забывать о нем и менять гостиную на экипажи, причем я старался уехать в одном экипаже с Альбертиной, во-первых, потому, что не хотел, чтобы моя подружка оказалась вместе с кем-нибудь из других гостей, а во-вторых, в большинстве случаев, потому, что в темном экипаже мы могли многое себе позволить, а толчки при спуске оправдывали бы наше тесное объятие, если б на нас неожиданно упал луч света. Когда маркиз де Говожо еще не рассорился с Вердюренами, он время от времени обращался ко мне с вопросами: «Вы не думаете, что туманы опять вызовут у вас удушья? У моей сестры утром был тяжелый приступ. Ах, и у вас тоже? – с чувством удовлетворения переспрашивал он. – Я сегодня же ей об этом скажу. Я знаю, что, когда вернусь домой, она непременно спросит, давно ли у вас были удушья». Заговаривал он о моих удушьях только для того, чтобы потом перейти к болезни сестры, и заставлял меня подробно описывать особенности моего недуга с целью установить различие между моим и ее заболеванием. И, однако, несмотря на различия, так как удушья сестры пользовались у него большим авторитетом, он не мог примириться с тем, что средства, «действующие благотворно» на нее, не прописывались мне, и сердился на меня за то, что я отказываюсь испробовать их, а ведь гораздо труднее придерживаться какого-нибудь режима, чем требовать его соблюдения от другого. «А впрочем, что же это я? Я – профан, а тут перед вами целый ареопаг в одном лице, кладезь премудрости. Что думает на этот счет профессор Котар?»
Мне пришлось еще раз встретиться с маркизой: до меня дошло ее мнение о моей родственнице, будто у нее некрасивая манера держать себя, и я решил добиться от маркизы, что она имеет в виду. Сперва она отреклась от своих слов, но в конце концов придумала, что говорила это про другую, которую она, кажется, видела с моей родственницей. Фамилии ее она не знает, но, если не ошибается, это жена банкира Лина, Линета, Лизета, Лия – в общем, что-то в этом роде. Я подумал, что «жену банкира» она сочинила, чтобы заморочить мне голову. Я решил проверить у Альбертины. Но я предпочел сделать вид, что мне все известно, чем расспрашивать ее. Ведь Альбертина ничего мне не скажет или так произнесет «нет», что звука «н» совсем почти не будет слышно, или она растянет один звук «е». Альбертина никогда не рассказывала о фактах, которые могли повредить ей, а приводила совсем другие, которые, однако, находили объяснение только во вредных для нее фактах, ибо истина, вернее всего, перехватываемый нами ток, невидимо исходящий от того, о чем нам говорят, а не самые слова. Так, когда я начал уверять Альбертину, что женщина, с которой она познакомилась в Виши, – дурного тона, она поклялась мне, что эта женщина – совсем не то, что я о ней думаю, и никогда никаких дурных мыслей она ей не внушала. В следующий раз, когда я сказал, что такие женщины меня интересуют, Альбертина добавила, что у дамы из Виши есть подруга, но она ее не знает, и дама из Виши «обещала их познакомить». Значит, Альбертина выразила желание с ней познакомиться, если дама ей это обещала, или дама сама предложила их познакомить, заведомо зная, что доставит этим Альбертине удовольствие. Однако, рискни я высказать это Альбертине, я бы доказал, что разоблачения исходят от самой Альбертины, она бы их прекратила, больше ничего я бы не узнал, и она перестала бы меня бояться. Впрочем, мы жили в Бальбеке, а дама из Виши и ее подруга – в Ментоне; дальность расстояния, безопасность вскоре рассеяли мои подозрения. Часто, когда маркиз де Говожо окликал меня на вокзале, мы с Альбертиной только что начинали пользоваться полной темнотой, и мне приходилось вступать с ней в борьбу, так как она, боясь, что недостаточно темно, слабо отбивалась. «Знаете, я уверена, что Котар видел нас, а если даже и не видел, то слышал ваш приглушенный голос, как раз когда шел разговор о ваших удушьях, но только другого рода», – говорила мне Альбертина, приехав на Дувильский вокзал, где мы опять садились на дачный поезд, чтобы ехать обратно. Возвращение, как и поездка туда, настраивали меня на поэтический лад, пробуждали во мне стремление к путешествиям, жажду какой-то новой жизни, вызывали желание выбросить из головы всякую мысль о женитьбе на Альбертине, желание порвать с ней всякие отношения и в силу их сложности облегчали разрыв. На обратном пути, так же как и на пути туда, к нам подсаживались знакомые или здоровались с нами, стоя на платформе; непрерывное удовольствие общения с людьми, его успокаивающее, усыпляющее действие брало верх над тайными радостями воображения. Раньше самих станций потускнели их названия (которые погрузили меня в мечтательное забытье уже в первый вечер, когда мы приехали сюда с бабушкой); они утратили свою необычайность уже в тот вечер, когда Бришо по просьбе Альбертины подробно объяснил нам их этимологию. Я восхищался тем, что некоторые из них оканчиваются на «фиоль», как, например, Фикфиоль, Анфиоль, Фиоль, Барфиоль, Арфиоль, смеялся над окончанием «свин» в «Бриксвине». Но цветок исчез