объясняется то, что один чудной еврей варил облатки, пока его самого, по всей вероятности, не сварили, а это уж было бы совсем чудно, так как это значило бы, что тело еврея имеет такую же ценность, как тело Господа Бога. Нельзя ли уговорить вашего друга показать нам церковь Белых Мантий? Вспомните, что там похоронен Людовик Орлеанский, убитый Жаном Бесстрашным, который, к несчастью, не освободил нас от Орлеанов. Я лично нахожусь в прекрасных отношениях с моим родственником герцогом Шартрским, но вообще это шайка разбойников, убивших Людовика Шестнадцатого, ограбивших Карла Десятого и Генриха Пятого. У них это, правда, в роду: среди их предков мы находим Мсье, которую назвали так, вернее всего, потому, что эта старуха была решительно ни на кого не похожа, регента и прочих. Ну и семейка!» Эта антиеврейская и проиудейская речь – все зависело от того, чему придавать больше значения: словам или интонациям, – прервалась мне на потеху из-за того, что в это время, разозлив де Шарлю, со мной стал шушукаться Морель. От Мореля не укрылось впечатление, какое Блок произвел на де Шарлю, и он, тихонько поблагодарив меня за то, что я его «спровадил», цинично заметил: «Ему хотелось остаться, это все ревность, он не прочь занять мое место. У, жидюга!» – «Можно было бы воспользоваться этой длительной остановкой, чтобы расспросить вашего друга о еврейских обрядах. Вы не могли бы его догнать?» – спросил меня де Шарлю, и в голосе его прозвучали беспокойство и сомнение. «Нет, это немыслимо; он уехал в экипаже, а кроме того, он на меня обиделся». – «Спасибо, спасибо!» – шепнул мне Морель. «Это ерунда, всегда можно взять другой экипаж и догнать; наконец, кто вам мешает поехать в авто?» – сказал де Шарлю, привыкший к тому, что все ему повинуются. Я промолчал – тогда он спросил резко и все еще не теряя надежды: «А что это за таинственный экипаж?» – «Это открытая почтовая карета – теперь она уже, наверное, в Командорском». Де Шарлю подчинился необходимости и попробовал обратить все в шутку: «Вы шею намылили ему, а теперь их лошади, наверно, все в мыле». Наконец нас предупредили, что поезд трогается, и Сен-Лу простился с нами. Это был единственный раз, когда, войдя в наш вагон, он неумышленно причинил мне боль – при мысли, что мне придется оставить его вдвоем с Альбертиной и уйти с Блоком. В других случаях его присутствие не причиняло мне страданий. По своей доброй воле Альбертина, чтобы я не волновался, под любым предлогом выбирала себе такое место, где она даже нечаянно не могла коснуться Робера, не могла дотянуться, чтобы пожать ему руку, она подчеркнуто отворачивалась, как только он входил, до неестественности возбужденно начинала болтать с кем-нибудь из пассажиров, и продолжалась такая игра до тех пор, пока Сен-Лу не выходил из вагона. Поэтому его приходы к нашему поезду в Донсьере не причиняли мне боли, даже не стесняли меня – его приходы ничем не отличались от приходов других людей, а они были мне только приятны, потому что я воспринимал их как дань почтительного гостеприимства. В конце лета, когда мы ехали из Бальбека в Дувиль и вдали виднелся Сен- Пьер Тисовый, где по вечерам искрились гребни прибрежных скал, розовые-розовые, как вечные снега на горных вершинах, мне уже не сжимала сердце грусть, как в самый первый вечер, когда передо мной внезапно выросла причудливая высь Сен-Пьера Тисового, – грусть, которая вызвала во мне страстное желание не ехать дальше в Бальбек, а пересесть в парижский поезд, и уже не рисовала мне предутреннего часа, когда перед восходом солнца преломляются все цвета радуги, – и где Эльстир, рассказывавший мне об этом зрелище, несколько лет назад столько раз спозаранку будил мальчугана, чтобы тот голышом позировал ему среди песков. Теперь название Сен-Пьер Тисовый напоминало мне только о том, что сейчас здесь появится странный человек лет пятидесяти, с нафабренными усами и бородой, человек безусловно неглупый, с которым можно поговорить о Шатобриане и о Бальзаке. И в вечернем тумане за энкарвильскими скалами, которые прежде так часто настраивали меня на мечтательный лад, теперь мне виделся лишь, – как будто древний песчаник стал прозрачным, – красивый дом дядюшки маркиза де Говожо, и я не сомневался, что, если я не захочу ужинать в Ла Распельер или возвращаться в Бальбек, мне всегда будут там рады. Словом, не только названия, но и самые местности утратили для меня первоначальную свою таинственность. Названия, уже наполовину лишенные таинственности, которую этимология развеяла своею рассудочностью, опустились на одну ступень ниже. Проезжая по дороге обратно через Эрменонвиль, Сен- Васт, Арамбувиль, мы на каждой станции различали только тени, сперва мы не узнавали, кто это, а Бришо, ничего не видевший у себя под носом, в темноте, вероятно, принимал их за призраки Эримунда, Вискара или Эрембальда. Тени приближались к вагону. Это был маркиз де Говожо и его гости, которых он провожал; окончательно рассорившись с Вердюренами, он от имени своей матери и жены спрашивал моего позволения, нельзя ли меня «похитить» и на несколько дней задержать в Фетерне, где прекрасная певица, которая пропела бы мне всего Глюка, должна была сменить известного шахматиста, с которым я сыграл бы несколько изумительных партий, причем все это должно было совмещаться с рыбной ловлей, с катаньем на яхте по заливу, даже с ужинами у Вердюренов – маркиз давал мне честное слово, что будет меня туда «отпускать», говорил, что сам будет меня отвозить и привозить: так, мол, будет и мне удобнее, и ему спокойнее. «Я уверен, что вам вредно к ним подниматься. По крайней мере, на мою сестру это подействовало бы ужасно. Она вернулась бы в таком состоянии! Кстати, ей сейчас не по себе. Ах, и у вас был сильный приступ? Значит, завтра вы не сможете держаться на ногах!» Он говорил об этом, корчась от смеха, – но не потому, что он был злой человек, а потому же, почему он не мог не рассмеяться при виде растянувшегося хромого или разговаривая с глухим. «А за последнее время? Как, у вас две недели не было приступа? Ну, знаете, вы молодец. Вам непременно надо съездить в Фетерн и поговорить об удушьях с моей сестрой». В Энкарвиле появлялся маркиз де Монпейру – он все время проводил на охоте и потому не мог попасть в Фетерн; выходил он «к поезду» в охотничьих сапогах, в шляпе с фазаньим пером, пожать руку проезжавшим туда, а заодно и мне, сообщить, что на этой неделе в любой удобный для меня день ко мне приедет его сын, выходил, чтобы заранее поблагодарить меня и сказать, что он был бы счастлив, если б мне удалось приохотить сына к чтению; приходил и граф де Креси, совершая прогулку, как он выражался, «для пищеварения» и чтобы выкурить трубку, однако он не отказывался от одной и даже от нескольких сигар. «Ну так что же? – говорил он мне. – Когда вы мне назначите день следующего вашего Лукуллова пиршества? Разве нам не о чем поговорить? Позвольте вам напомнить, что мы так и не выяснили происхождение двух ветвей рода Монгомери. Надо с этим вопросом покончить. Я на вас надеюсь». Другие приходили только за газетами. Многие болтали с нами, и я подозревал, что они выползали из своих домиков на ближайшую платформу, на станцию, потому что у них было только одно дело: встретиться на минутку со своими знакомыми. Ведь, по существу, эти остановки дачного поезда ничем не отличались от светского салона. Да и поезд, казалось, входил в роль и приобретал почти человеческую благожелательность: он терпеливо, покорно, долго, сколько требовалось, ждал запоздавших и, даже отойдя, останавливался, подбирая махавших ему рукой; люди бежали за ним, пыхтя, и в этом обнаруживалось их сходство с ним, а различие – в том, что они мчались за ним со всех ног, а он выказывал благоразумную медлительность. Теперь ни Эрменонвиль, ни Арамбувиль, ни Энкарвиль уже не рисовали в моем воображении исполненных грозного величия картин нашествия норманнов, и города не радовались тому, что с них снят покров неизъяснимой грусти, некогда окутывавший их в сырой вечер. Донсьер! Долго-долго после того, как я уже изучил город и мои мечты разлетелись, в его названии сохранялись приятная свежесть воздуха на улицах, залитые светом витрины, выставленная на них аппетитная дичь. Донсьер! Теперь это была только станция, где в поезд садился Морель; Эглевиль (Aquilaevilla) – станция, где нас обычно поджидала княгиня Щербатова; Менвиль – станция, где в погожие вечера сходила с поезда Альбертина, если она не очень устала и ей хотелось еще немного побыть со мной, а отсюда до дому ей надо было пройти всего лишь на одну тропинку дальше, чем от Парвиля (Paterni villa) . Я не только не испытывал теперь мучительного страха одиночества, как в первый вечер, но уже и не боялся, что он меня охватит, не боялся, что затоскую по родине, что я почувствую себя одиноким на этой земле, обладавшей способностью взращивать не только каштаны и тамариск, но и дружеские отношения, которые на пути следования образовывали длинную цепь, порой обрывая ее, как гряду голубоватых холмов, порой скрывая за утесом или за пристанционной липой, но непременно на каждой станции посылая ко мне приветливого дворянина, который прерывал мой путь сердечным рукопожатием, разгонял мою скуку и выражал готовность в случае надобности поехать дальше вдвоем. На следующей станции меня поджидал еще кто-нибудь, так что свисток игрушечного поезда возвещал о том, что, расставшись с одним знакомым, я тут же встречусь с другим. Между отстоявшими особенно далеко один от другого домиками и проходившей мимо них железной дорогой, по которой поезда двигались не быстрее, чем быстро идущий человек, расстояние было так невелико, что в тот момент, когда, стоя на платформе, нас вызывали из зала ожидания их владельцы, мы могли подумать, что они зовут нас, стоя на пороге своих домов или из окна своей комнаты, как будто пригородная железнодорожная ветка была всего лишь улочкой провинциального городишки, а стоявшая на отлете
Вы читаете Содом и Гоморра
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату