открытой и каким-то чудом защищенной от расступившихся перед нею зыбей. При взгляде на картину возникало ощущение гавани, где море входит в сушу, где суша уже морская, где население — земноводное, а могущество морской стихии проступает во всем; недалеко от скал, там, где начинается мол, море было неспокойно, и по усилиям моряков и по наклонному положению лодок, лежавших под острым углом к безмятежной вертикали пакгауза, церкви, городских домов, куда одни входили и откуда другие выходили на рыбную ловлю, чувствовалось, что моряки с трудом держатся на воде, точно на быстром и норовистом коне, скачки которого, если бы всадники не были так ловки, сбросили бы их на землю. Веселая компания отправлялась на морскую прогулку в лодке, в которой трясло, как в двуколке; жизнерадостный и осторожный моряк управлял ею, как будто в руках у него были вожжи, орудовал с непокорным парусом, все сидели неподвижно, чтобы лодка не накренилась и не опрокинулась, и так они летели по осиянным полям, в тени, скатываясь с гор. Утро было чудесное, хотя только что пронеслась гроза. И все еще чувствовалось бурление, умиротворявшееся прекрасным равновесием недвижных лодок, которые наслаждались солнцем и свежестью там, где море было до того спокойно, что отражения были чуть ли не более прочны и вещественны, чем суда, на которые свет ложился так, что они словно растворялись в воздухе, и которые перспектива заставляла наваливаться одно на другое. А вот сказать то же самое о море было уже нельзя. Отдельные его части так же отличались одна от другой, как отличалась выраставшая из воды церковь от судов, стоявших за городом. Только немного погодя рассудок сливал в одну стихию то, что здесь грозово чернело, то, что дальше было одного цвета с небом и такое же лакированное и что там было белым от солнца, тумана и пены, плотным, земным, обстроенным домами, напоминавшим шоссе или снежное поле, на которое, как на устрашающе отвесную кручу, взбирался корабль без парусов, точно повозка, выкарабкивающаяся из трясины, и о котором мы спустя всего лишь мгновенье, стоило нам увидеть на высоком и неровном пространстве несокрушимого плоскогорья колыхающиеся лодки, говорим себе, что это все еще, единое во всех своих столь разных обличьях, море.
Есть правильная точка зрения, что прогресса, открытий в искусстве не существует, что прогресс и открытия существуют только в науке и что коль скоро каждый художник начинает сызнова, то усилия одного не способны ни послужить подспорьем усилиям другого, ни сковать их, и все же нельзя не признать, что, поскольку промышленность популяризирует некоторые законы, установленные искусством, то прежнее искусство с течением времени теряет долю своей оригинальности. После дебютов Эльстира мы видели так называемые «изумительные» фотографии пейзажей и городов. Если мы попытаемся понять, какой смысл вкладывают любители в это определение, то нам станет ясно, что преимущественно оно применяется к необыкновенному обличью знакомого предмета, обличью, непохожему на те, какие мы привыкли видеть, необыкновенному, но в то же время подлинному и оттого вдвойне захватывающему, захватывающему, потому что оно поражает нас, выводит из круга привычных представлений и одновременно, что-то напомнив нам, заставляет уйти в себя. Одна из таких «великолепных» фотографий послужит иллюстрацией закона перспективы, выстроит собор, который мы привыкли видеть посреди города, на таком месте, откуда он покажется в тридцать раз выше домов, превратится в бык на берегу реки, хотя на самом деле он от нее далеко. Так вот именно попытка Эльстира представлять предметы не такими, какими он их знал, а на основании оптических обманчивых представлений, из которых складывается первоначальное наше видение, привели его к применению некоторых законов перспективы, и это было потрясающе, ибо впервые открыло их искусство. Делающая поворот река, залив с обступившими его утесами казались озерами среди долины или среди гор, замкнутыми со всех сторон. На картине, изображавшей Бальбек жарким летним днем, вдавшаяся в сушу вода была словно заключена в стены из розового гранита, она не была морем — море начиналось дальше. На то, что все это — океан, указывали чайки, в представлении смотревших картину кружившие над камнями, а на самом деле дышавшие прохладой воды. То же самое полотно выявляло и другие законы: например, лилипутью прелесть белых парусов, казавшихся мотыльками, уснувшими на зеркальной голубизне, у подножья громадных утесов, или же контрасты между глубокой тенью и бледным светом. Светотенью, которую опошлила фотография, Эльстир так увлекался, что в былые годы ему нравилось писать самые настоящие миражи: замок, увенчанный башней, представал на его картине совершенно круглым, с башней над ним и башней под ним, концом вниз, и создавалось такое впечатление то ли потому, что необычайная чистота погожего дня придавала тени, отражавшейся в воде, твердость и блеск камня, то ли потому, что утренние туманы превращали камень в нечто не менее легкое, чем тень. А над морем, за рядом деревьев, начиналось другое море, розовое от заката: это было небо. Свет, как бы изобретая новые тела, ставил перед корпусом судна, на который он падал, корпус другого, остававшийся в тени, и показывал в виде хрустальной лестницы поверхность утреннего моря, на самом деле гладкую, но изломанную освещением. Протекавшая под городскими мостами река, написанная с определенной точки, являлась глазам расчлененной: «здесь она расстилалась озером, там вытягивалась в струйку, в другом месте ее перерезала лесистая горка, куда горожане ходят вечерами дышать свежим воздухом; ритм этого перевернутого вверх дном города поддерживался лишь непреклонными вертикалями колоколен, которые не столько поднимались, сколько отвесом своей тяжести держали строй, как в церемониальном марше, и словно приводили в недоумение не столь четко различимое скопление домов внизу, лепившихся один над другим в тумане, вдоль расплющенной и распоротой реки. А (ведь первые картины Эльстира появились в те времена, когда пейзаж должно было украшать присутствие человека) на скале или в горах тропа — эта наполовину человеческая часть природы — испытывала на себе в такой же мере, как река или океан, действие закона исчезновения перспективы. И если гребень горы, пыль водопада или море мешали нам убедиться, что и тропа не прерывается, — мешали нам, но не путнику, — мы представляли себе, что маленький старомодно одетый человечек, затерянный в этой глуши, наверное, часто останавливается на краю пропасти, где обрывалась избранная им тропа, а на триста метров выше мы утешенным взором и с легким сердцем вновь обнаруживали белизну ее песка, гостеприимного для шагов путешественника, между тем как промежуточные ее извивы, огибавшие водопад или залив, скрывал от нас склон горы.
Усилия, которые затрачивал Эльстир для того, чтобы перед лицом живой жизни отрешиться от своих умозрительных построений, были тем более поразительны, что он, становившийся, прежде чем начать писать, неучем, все забывавший в силу своей честности, ибо то, что ты знаешь, это не твое, был человеком необычайно образованным. Когда я ему признался, что бальбекская церковь меня разочаровала, он переспросил:
— То есть как? Вы разочаровались в этом портале? Да ведь это же лучшее иллюстрированное издание Библии, какое когда-либо читал народ! В Деве и во всех барельефах, рассказывающих о ее жизни, нашла себе самое нежное, самое вдохновенное выражение длинная поэма поклонения и славословия, какую средневековье сложило в честь Мадонны. Если б вы знали, с какой добросовестной точностью передан здесь текст Священного писания, и вместе с тем какую неожиданную тонкость выказал старый ваятель, какая глубина мысли и какая дивная поэзия! Ангелы несут тело Девы на большом покрове, и этот покров — такая святыня, к которой они не смеют непосредственно прикоснуться. (Я сказал Эльстиру, что роспись на этот же сюжет есть в Андрее Первозванном-в-полях;281 он видел снимки его портала, но заметил, что ревностность мужичков, бегущих вокруг Девы, — это совсем не то, что степенность двух высоких ангелов, почти итальянских, таких стройных, таких нежных.) Ангел, уносящий душу Девы, чтобы воссоединить ее с телом. Елисавета, при встрече с Девой дотрагивающаяся до Марии и дивящаяся, что груди у нее набухли. Повивальная бабка с обвязанной рукой, не желавшая верить в непорочное зачатие, покуда не прикоснется. Дева, бросающая апостолу Фоме пояс в доказательство воскресения. Дева, срывающая со своей груди покров, чтобы прикрыть им наготу сына, по одну сторону которого церковь собирает его кровь, влагу евхаристии, а по другую синагога, чье царство кончалось, с завязанными глазами, держит надломанный скипетр и роняет вместе с венцом, падающим с ее головы, скрижали Ветхого завета. А муж, помогающий на Страшном суде молодой жене своей выйти из могилы, прикладывающий ее руку к своему сердцу, чтобы успокоить ее и доказать, что оно действительно бьется, — разве это не замечательно по замыслу, разве это не находка? А вспомните ангела, уносящего солнце и луну, которые теперь не нужны, ибо сказано, что свет от Креста будет в семь раз ярче, нежели сиянье светил; или ангела, который опускает руку в купель Иисуса, чтобы попробовать, тепла ли вода; или ангела, вылетающего из облаков, чтобы возложить венец на голову Девы, и всех ангелов, которые смотрят с небес, свесившись через ограду небесного Иерусалима, и поднимают руки от ужаса и от радости при виде мучений злых и блаженства избранных! Ведь здесь перед вами все круги неба, целая огромная богословская, символическая поэма. Это бред, это прозрение, это в тысячу раз выше всего, что вы увидите в Италии, хотя