отношениях юного Севинье с его возлюбленными. Это то же, что любовь мистика к его богу. Мы отводим любви слишком узкое пространство — это оттого, что мы совсем не знаем жизни.
— Ты так любишь «Федру» и «Андромаху»? — с оттенком пренебрежения в голосе спросил своего дядю Сен-Лу.
— В одной трагедии Расина больше правды, чем во всех драмах почтеннейшего Виктора Гюго, — ответил де Шарлю.
— Светские люди меня, по правде сказать, пугают, — шепнул мне Сен-Лу. — Ставить Расина выше Виктора — как хочешь, это потрясающе!
Слова дяди действительно его огорчили, зато у него явился предлог сказать: «как хочешь», а главное — «потрясающе», и это его утешило.
В рассуждениях о том, как грустно жить вдали от любимого человека (послушав их, бабушка мне потом сказала, что племянник маркизы де Вильпаризи куда тоньше, чем его тетя, понимает некоторые произведения, а главное, есть в нем что-то такое, что резко отличает его от клубных завсегдатаев), де Шарлю не только проявлял душевную мягкость, обычно не свойственную мужчинам; самый его голос, напоминавший иные контральто, в которых недостаточно разработан средний регистр, отчего их звучание можно принять за дуэт юноши и женщины, в те мгновенья, когда де Шарлю высказывал свои тонкие мысли, брал высокие ноты, неожиданно становился ласковым и словно сочетал в себе хор невест и хор сестер, изливавших свою нежность. Но этот выводок молодых девушек, которые, — как это ни было мучительно для де Шарлю при его отвращении ко всяческой женоподобности, — словно нашли себе пристанище в его голосе, не довольствовался интерпретацией, не довольствовался модуляциями в особенно трогательных местах. Когда де Шарлю говорил, нередко можно было слышать звонкий молодой смех этих пансионерок, этих кокеток, судачивших о своем ближнем с ехидством злых язычков и тонких штучек.
Де Шарлю рассказывал, что его родной дом, где иной раз ночевала Мария-Антуанетта, дом с парком, который распланировал Ленотр255, теперь принадлежал купившим его богачам финансистам Израэльсам. «Израэльсы, — так, по крайней мере, они себя называют, — это, по- моему, не столько имя собственное, сколько родовое, этническое понятие. Кто их там знает, этого сорта людей, — может, у них и фамилий-то нет, может, им присваивается название их общины. Но не в этом дело! Быть жилищем Германтов и перейти во владение к Израэльсам!.. — воскликнул он. — Это напоминает комнату в замке Блуа, о которой мне говорил сторож: «Здесь молилась Мария Стюарт, а теперь я ставлю сюда метлы». Понятно, я и слышать не хочу об этом оскверненном жилище, как и о моей невестке Кларе де Шиме, бросившей своего мужа. Но я храню фотографию дома, на которой он снят до осквернения, и храню фотографию принцессы, относящуюся к тому времени, когда ее большие глаза смотрели только на моего двоюродного брата. Фотография отчасти восполняет то, чего ей недостает, когда она уже не воспроизводит существующего, а показывает ушедшее. Если вас интересует подобного рода архитектура, я мог бы вам подарить такую карточку», — сказал он бабушке. Но тут он обратил внимание, что цветная каемка его вышитого носового платка торчит из кармана, и быстро его засунул с испуганным видом отнюдь не невинной, но чересчур стыдливой женщины, которая, разыгрывая недотрогу, считает неприличным показывать свои прелести.
— Можете себе представить, — продолжал де Шарлю, — эти люди начали с того, что уничтожили парк Ленотра, — это не менее преступно, чем изорвать картину Пуссена. По-настоящему Израэльсов за это следовало бы посадить в тюрьму! Впрочем, — помолчав, прибавил он с улыбкой, — наверно, их надо было бы туда упрятать и за многое другое! Во всяком случае, вы можете себе представить, какое впечатление должен производить в сочетании с такой архитектурой английский сад.
— Но ведь здание — в том же стиле, что и Малый Трианон, — заметила маркиза де Вильпаризи, — однако Мария-Антуанетта велела же разбить там английский сад.
— Который все-таки портит фасад Габриэля, — подхватил де Шарлю. — Конечно, теперь было бы дико уничтожать Сельцо. Но каков бы ни был дух времени, я все же сомневаюсь, чтобы фантазия мадам Израэльс была бы вам так же дорога, как память о королеве.
Сколько ни просил за меня Сен-Лу, к величайшему моему стыду заметивший вскользь при де Шарлю, что перед сном на меня часто нападает тоска, — а с точки зрения его дяди это, наверно, был позор для мужчины, — бабушка все же сделала мне решительный знак, чтобы я шел спать. Я еще несколько минут побыл у маркизы, потом ушел — и вскоре был очень удивлен, когда в дверь постучали и на вопрос: «Кто там?» — мне сухо ответил барон:
— Это Шарлю. К вам можно? Мой племянник, — затворив за собой дверь, так же сухо продолжал он, — сказал, что вам скучно бывает перед сном, а еще он сказал, что вы поклонник Бергота. Я нашел у себя в чемодане его книгу, — вы, наверно, ее не читали, и я вам ее принес: когда вам взгрустнется, она вас развлечет.
Я горячо поблагодарил де Шарлю и сказал, что я как раз боялся, что, узнав от Сен-Лу, что ночь действует на меня возбуждающе, он подумает, что я еще глупее, чем кажусь.
— Да нет! — уже мягче заговорил де Шарлю. — Может быть, вы человек заурядный, но ведь незаурядных людей так мало! А пока вы, по крайней мере, молоды, в молодости же всегда есть очарование. Притом, глупее глупого высмеивать и порицать чувства, которых не испытал сам. Я люблю ночь, а вы говорите, что вам она страшна; я люблю запах роз, а моего приятеля от их аромата начинает лихорадить. Так что ж, по-вашему, из-за этого я должен смотреть на него сверху вниз? Я стараюсь все понять и ничего не осуждать. В общем, расстраиваться вам особенно нечего. Тоска мучительна, это верно; я знаю, что можно страдать из-за того, что другим непонятно. Но вы любите бабушку — это так хорошо! Вы с ней часто видитесь. И потом, это привязанность разумная, то есть, я хочу сказать, взаимная. Это далеко не так часто встречается.
Де Шарлю ходил взад и вперед по комнате, то что-нибудь рассматривая, то беря в руки. У меня создавалось впечатление, что ему хочется что-то сказать мне, но что он не может найти подходящие выражения.
— У меня здесь есть еще одна книга Бергота, я вам ее дам, — сказал он и позвонил.
Вошел грум.
— Позовите метрдотеля. Он здесь единственный сообразительный человек, — только с ним и можно говорить по делу, — с надменным видом сказал де Шарлю.
— Господина Эме, сударь? — спросил грум.
— Я не знаю, как его зовут… А впрочем, да, я припоминаю, что его называли Эме. Скорей, я тороплюсь!
— Он сейчас придет, сударь, я только что видел его внизу, — сообщил грум; ему хотелось показать, что он все здесь знает.
Прошло некоторое время. Грум вернулся.
— Сударь! Господин Эме лег спать. Но ваше приказание могу исполнить я.
— Нет, вы должны разбудить его.
— Не могу, сударь, он ночует не здесь.
— В таком случае уходите.
— Вы напрасно беспокоитесь, — сказал я, когда грум вышел, — мне достаточно одной книги Бергота.
— Да, пожалуй.
Де Шарлю продолжал ходить по комнате.
Так прошло несколько минут, затем, переломив себя, он круто повернулся, с прежней отчужденностью проговорил: «Покойной ночи» — и вышел.
На другой день после этого вечернего разговора о высоких чувствах, — в день своего отъезда, — де Шарлю крайне удивил меня: как раз когда я собирался выкупаться, он подошел ко мне сообщить, чтобы я, искупавшись, сейчас же шел к бабушке, ущипнул меня за шею и с пошлым смешком, пошло фамильярным тоном заговорил:
— Ну, вы, сволочонок, конечно, поплевываете на старую бабку?
— Что вы, я ее обожаю!
— Сударь! — сказал он, отступив на шаг и придав своему лицу бесстрастное выражение. — Вы еще молоды, — воспользуйтесь же этим и научитесь двум вещам: во-первых, воздерживайтесь от выражения