Я думал, что, приглашая нас к тете, которую он, конечно, предупредил, де Шарлю хотел загладить неучтивость, которую он допустил по отношению ко мне во время утренней прогулки. Но когда, войдя в гостиную маркизы де Вильпаризи, я хотел поздороваться с ее племянником, то, сколько я вокруг него ни вертелся, пока он тонким голосом рассказывал довольно некрасивую историю про своего родственника, мне так и не удалось поймать его взгляд; я было решил поздороваться с ним, и довольно громко, чтобы заявить о своем присутствии, но я понял, что он меня заметил: когда я ему поклонился, еще не успев сказать ни единого слова, он протянул мне два пальца, не повернувшись в мою сторону и не прервав разговора. Вне всякого сомнения, он меня видел, хотя никак этого не показывал, и тут я обратил внимание, что глаза его, никогда не смотревшие на собеседника, бегают, как у испуганного животного или как у торгующего на улице запретным товаром, показывающего и расхваливающего свой товар, но не поднимающего головы и поводящего глазами, не идет ли полиция. Меня слегка удивило, что маркиза де Вильпаризи хотя и была нам рада, но, по-видимому, не ждала нас, однако меня еще больше удивило, что де Шарлю обратился к моей бабушке с такими словами: «Ах, как это вы хорошо придумали, просто прелестно! Правда, тетя?» Конечно, он заметил, что она была изумлена при виде нас, но, как человек, привыкший задавать тон, брать «ля», он был уверен, что ее изумление сменится радостью, едва лишь он покажет, что он и сам рад и что наш приход иного чувства вызвать не может. Расчет оказался верен: маркиза де Вильпаризи, очень считавшаяся с племянником и знавшая, как трудно ему понравиться, вдруг словно обрела в моей бабушке новые достоинства и все время говорила ей приятные вещи. Но для меня было непостижимо, как мог де Шарлю спустя несколько часов забыть о своем приглашении, очень немногословном, но, должно быть, очень не случайном, заранее обдуманном, которое я получил от него утром, а сейчас повернуть дело так, будто это хорошо придумала моя бабушка, хотя придумал-то он. Я стремился быть точным до того возраста, когда мне стало ясно, что не путем расспросов можно проникнуть в истинные намерения человека и что само по себе недоразумение, которое, вероятно, останется незамеченным, не так опасно, как простодушная настойчивость, и потому обратился к де Шарлю с вопросом: «Но ведь вы же сами сказали мне, чтобы мы к вам сегодня пришли, помните?» Ни единым звуком, ни единым движением не выдал себя де Шарлю — он точно не слыхал моего вопроса. Тогда я его повторил — так дипломаты или поссорившиеся молодые люди с неиссякаемым и бесплодным упорством добиваются правды, хотя противник решил утаить ее. Де Шарлю и на этот раз не ответил. Мне показалось, что по его губам пробежала улыбка, какой улыбаются те, что смотрят свысока и на людей, и на то, как они воспитаны.
Поскольку он не хотел давать никаких объяснений, я попытался найти объяснение сам, но я только строил разные догадки, ни одна из которых меня не удовлетворяла. Может, он правда не помнил, а может, я утром не так его понял… Вернее всего, он из гордости не хотел признать, что позвал людей, которыми пренебрегал, и предпочел изобразить, что они явились без приглашения. Но если он нами пренебрегал, то зачем же он зазвал нас, вернее — мою бабушку, потому что он весь вечер обращался только к ней и ни разу не обратился ко мне? Чрезвычайно оживленно беседуя с ней, как и с маркизой де Вильпаризи, и словно прячась за них, как прячутся в глубине ложи, он лишь временами отводил от них свой испытующе пронзительный взгляд и задерживал его на моем лице, и тогда его взгляд становился задумчивым и озабоченным, точно это была трудная для прочтения рукопись.
Если бы не глаза, де Шарлю безусловно был бы похож на многих красивых мужчин. И потом, когда Сен-Лу, говоря со мной о других Германтах, сказал: «Э, да разве в них видна порода, разве о ком-нибудь из них можно подумать, что это настоящий барин, как о моем дяде Паламеде?», тем самым утверждая, что в породе и в аристократической изысканности нет ничего таинственного и нового, что они состоят из элементов, которые я легко различал и которые особенного впечатления на меня не производили, я не мог не почувствовать, что одна из моих иллюзий рассеивается. И хотя де Шарлю герметически закрывал выражение своего лица, которому легкий слой пудры придавал что-то театральное, его глаза были как бы щелями, амбразурами, которые он не в силах был заткнуть и откуда, в зависимости от того, какое положение вы занимали относительно него, вас внезапно озаряли перекрестные отсветы спрятанного внутри снаряда, отнюдь, по-видимому, не безопасного и для того, кто, не умея с ним как следует обращаться, носил его в себе, потому что снаряд находился в состоянии неустойчивого равновесия и каждую секунду мог взорваться, а настороженный, всегда тревожный взгляд в сочетании с бесконечной усталостью, проступавшей на лице в виде больших синих кругов под глазами, преодолевая строгость и правильность черт, наводил на мысль об инкогнито, о маскировке, которой пользуется могущественный человек в опасности, или, во всяком случае, о личности опасной, но трагической. Мне хотелось разгадать эту тайну, которую не носили в себе другие люди и которая придавала такую загадочность взгляду де Шарлю еще утром, когда мы с ним встретились у казино. Однако, узнав, какого он происхождения, я теперь уже не мог предполагать, что это взгляд вора, а послушав его, не мог предполагать, что это взгляд сумасшедшего. Со мной он был холоден, а с бабушкой необычайно любезен, но эта холодность могла быть вызвана не личной антипатией, потому что вообще насколько благожелательно относился он к женщинам и насколько снисходителен он был к их недостаткам, о которых всегда говорил мягко, настолько же остро ненавидел он мужчин, особенно юношей, — так не выносят женщин иные женоненавистники. О каких-то «альфонсах», не то родственниках, не то приятелях Сен-Лу, о которых Сен-Лу случайно заговорил, де Шарлю, изменив своей обычной холодности, с почти злобным выражением лица сказал: «Шантрапа». Я понял, что современных молодых людей он особенно не любит за то, что они — неженки. «Это не мужчины, а бабы», — говорил он с презрением. Но какой образ жизни не показался бы ему изнеживающим в сравнении с тем, который, по его понятиям, должен был вести мужчина и которому все-таки, по его мнению, не хватало энергии и присущей только мужчинам закалки? (Он-то ведь, пройдя несколько часов пешком, разгоряченный, бросался в ледяную воду.) Даже то, что мужчина носил кольца, с его точки зрения было недопустимо. Но эта подчеркнуто мужская повадка уживалась в нем с тончайшей душевной организацией. Маркиза де Вильпаризи, попросив его описать моей бабушке замок, где жила г-жа де Севинье, заметила, что в ее отчаянии от разлуки с этой скучнейшей г-жой де Гриньян252 есть какая-то нарочитость.
— А мне, наоборот, кажется это вполне естественным, — возразил де Шарлю. — Да ведь в то время эти чувства были всем понятны. У Лафонтена житель Мономотапы253 бежит к своему другу, потому что он видел его во сне, и тот был чем-то опечален; то, что для голубка самое большое несчастье — разлука с другим голубком, может быть, покажется вам, тетушка, таким же преувеличением, как письмо госпожи де Севинье, которая не чает, как дождаться той минуты, когда она останется вдвоем с дочерью. Как прекрасно все, что она говорит, когда расстается с ней! — «Расставание причиняет мне физическую боль. В разлуке мы тратим время не скупясь. Мы летим навстречу долгожданному дню».
Бабушка была очень рада, что ее мнение о «Письмах» совпало с мнением де Шарлю. Ее поразило, что мужчина способен так тонко понять их. Она нашла, что де Шарлю по-женски чуток и восприимчив. Когда мы с ней потом заговорили о де Шарлю, то оба пришли к заключению, что он, наверное, испытал на себе большое влияние какой-нибудь женщины — матери или, позднее, дочери, если у него есть дети. Я подумал: «любовницы», вспомнив о том, какое влияние имела, в моем представлении, любовница на Сен-Лу, на примере которого я мог убедиться, как облагораживают мужчин женщины, находящиеся с ними в близких отношениях.
— Я думаю, что когда они жили вместе, ей нечего было сказать дочери, — заметила маркиза де Вильпаризи.
— Нет, наверно, было — хотя бы то, что она называла «чем-то до того невещественным, что только вы да я способны это разглядеть». Так или иначе, они были вместе. А Лабрюйер утверждает, что больше ничего и не надо: «Быть вместе с любимым существом; говорить с ним — хорошо, не говорить — тоже хорошо»254. Лабрюйер прав: только в этом счастье, — печально продолжал де Шарлю, — а жизнь — увы! — так плохо устроена, что мы очень редко им наслаждаемся; в сущности, госпожу де Севинье нечего особенно жалеть. Большую часть жизни она провела с любимой дочерью.
— Да ведь это же дочь — слово «любовь» тут не подходит!
— Самое важное в жизни — не то, кого мы любим, — уверенным, не допускающим возражений, почти резким тоном заговорил де Шарлю, — важна любовь. В чувстве госпожи де Севинье к ее дочери гораздо больше общего со страстью, которую Расин изобразил в «Андромахе» и в «Федре», чем в пошлых